— Батюшка, свежую, сильную лошадь! Я должен сейчас ехать назад. Прикажите оседлать. Моя лошадь, почитай, загнана.
Отец отворил окно и громко крикнул. Ночной сторож отозвался.
— Сейчас оседлать Лебедя и подвести к крыльцу.
Он обратился к сыну.
— Ну, говори.
— Было большое сражение.
— Знаю.
— Мы не побеждены (отец перекрестился), но нам приказано отступать. Дядя Дмитрий Федорович выхлопотал мне позволение отлучиться на несколько часов и приказал мне заехать к вам, и сказал, чтобы вы уезжали тотчас. Здесь небезопасно. Французы идут за нами следом.
— А Москва? Москва!
— Не знаю, батюшка, никто ничего не знает. Предполагают, что перед Москвой будет другое сражение, что ее отстоят… Мы отстоим ее, батюшка, — продолжал брат с жаром, — отстоим, или все ляжем на месте. Но вам оставаться здесь нельзя. Матушка, сестры… тут невдалеке потянется Бонапартова армия. Уезжайте немедля, тотчас.
— Но куда?
— Армия идет на Москву. Ступайте на юг, в Алексин, через Малый Ярославец. Там нет неприятеля: он идет с другой стороны. А теперь прощайте. Мне пора. Благословите.
Брат опустился на колени, и родители благословили его. Прощание не длилось. Он спешил. Ему надо было скакать 60 верст до Москвы. Он сел на лошадь, и она вынесла его во весь опор из родительского дома. В миг исчез он из глаз наших за деревьями аллеи. Его приезд, свидание, отрывистые речи — все произошло так быстро, что нам казалось это сном, бредом больного воображения.
Как мы ни спешили, а ближе вечера выбраться не могли, ибо пришлось, в виду возможности неприятельского нашествия, многое брать с собою, а оставшееся сносить в подвалы дома, в кладовые, закладывать двери камнями и замуровывать их. На беду вышло новое затруднение — не хватило лошадей для лишних подвод. Их давно искали в табунах и в полях, где паслись они. Перепуганные слуги бегали зря, дело не спорилось в их руках, и только энергия батюшки и его разумные и строгие приказания могли водворить некоторый порядок. Совсем смерклось, когда наконец запрягли лошадей. Темная осенняя ночь стояла, когда мы все помолясь вышли из дому. Большая толпа собравшихся крестьян и дворовых собралась на дворе. Начались прощания и общие слезы. Бабы выли и причитали, мужики стояли мрачные и суровые.
— Ну, православные, — сказал отец громко, — слушайте, что я скажу вам. Бабы, не голосить, уймитесь, причитаньем не поможете. Молодые ребята записывайтесь в ополчения, кого не возьмут в солдаты. Бурмистр и мир распорядится. Надо всем идти и класть голову за наше правое дело. Я тоже поступаю на службу и с меньшим сыном. Жену и дочерей везу к родне; будут молиться Богу за всех нас. А вы, старики с бабами и детьми, соберите пожитки, припрячьте, что можно, заройте в землю и не оставайтесь в деревне. Возьмите хлеб, ступайте в лес, выройте землянки и схоронитесь, пока холода не настали, а там, что Бог даст. Быть может, мы с врагами и управимся. В деревню наверное придет он, если, как в том сомневаться нельзя, его отобьют от Москвы. Нельзя знать, по какой дороге он отступит или разбредется. Ну, прощайте, братцы. Прощайте, дети. Даст Бог — увидимся, а не увидимся, не поминайте меня лихом и простите, в чем я согрешил перед вами, или кого обидел. Если я буду убит, помяните душу мою в ваших молитвах; счастливо оставаться. Господь с вами; на него одного надеяться надо, и не оставит Он нас во дни скорби.
Отец поклонился на все стороны, и бледный, но спокойный, сошел с крыльца, провожаемый напутственный желаниями и благословлениями растроганного и смущенного люда. Он сел в коляску. Стали усаживаться в экипажи, и все мы тронулись в путь.
— Стой! — закричал вдруг батюшка не своим голосом, и выпрыгнул из коляски с пылом молодости. Его окружили крестьяне и дворня.
— Забыл. Тут большие у меня запасы хлеба, сена и овса. Не хочу я кормить врага добром нашим.
— Эй, бурмистр, сюда, живо. За мною, православные.
Отец пошел за рощу; там, в поле, недалече от дому, вдали от строений усадьбы, стояла рига, стоги сена, овса и еще немолоченой ржи.
Издали нам видно было, как при свете многих факелов, наскоро свитых из соломы, суетились вокруг риги и стогов черные фигуры, кишели, как муравьи, бегали и скучивались крестьяне. Вдруг показался густой, черный дым; он повалил густым слоем и тяжело пополз по земле, будто страшное невиданное чудовище, беспрестанно изменявшее форму, Но вот черный дым побагровел, и края волнующихся клубов его вдруг подернулись позолотой и оделись ярким огнем. Еще минута, и высоко взвился столб пламени, за ним другой, третий, и стояли они колеблясь и зыблясь и пылая в черном поле. Скоро и поле, и леса, и деревня, и усадьба осветились и окрасились багровою краскою. Мы с ужасом глядели на пламя, на высокие столпы огня, которые искрились, сыпались звездами и блестками, и рассыпались во все стороны. Столпы летели все выше и выше, бросали из себя горящие массы, полыхали, сверкали и снова одевались багровыми клубами дыма, и из него высились, опять сверкая ослепительным блеском. Дом стоял облитый кровавым светом; поднялся ветер, деревья зашумели и закачали черными головами. Было очень страшно.
Наконец отец воротился, провожаемый толпою; она была возбуждена и гудела, но разобрать слова было невозможно.
Отец обратился к ней.
— В амбарах много прошлогоднего, непроданного хлеба. Что можно — заройте, чего нельзя зарыть, — увезите в лес, но не оставляйте ничего в усадьбе. Распорядись, бурмистр. Прощайте еще раз, с Богом, пошел!
Крупной рысью по накатанной дороге бежали лошади. Пожар ярко освещал путь наш, золотил вившуюся между полей и лугов проселочную дорогу, освещал всю окрестность; только лес стоял черный и мрачный, еще чернее, еще мрачнее от яркости поля, дороги и пунцового неба. Черные сучья деревьев, красно-бурые стволы опушки леса принимали фантастические очертания. Казалось, то стоял не лес, а страшные великаны, которые грозились на нас своими уродливыми членами. Шатался и хрустел лес, и мрак его чащи наводил на душу ужас. Пугливо настроенному воображению мерещилось в этом мраке, Бог весть, что…
Зарево долго провожало нас. Поднявшийся сильный и порывистый ветер завывал не жалобно, а злобно. Казалось, он сулил что-то страшное, грозное и неизбежное, как кара Господня!