Он заслуживал любовь матери по своей доброте и кротости нрава и особенному свойству всем нравиться, ко всем быть внимательным и любезным. Он был в полном смысле слова ласковое, милое, добросердечное дитя, а впоследствии добрый юноша. Русые его волосы вились от природы в глянцевитые кольца, серые большие, светлые глаза глядели добродушно, толстоватые, но пунцовые, как малина, губы улыбались охотно и часто. Об нем нельзя было сказать, что он умен, но так уж мил и пригож! В доме все его любили от судомойки до первой горничной и от дворника до дворецкого. Для всех у него было доброе слово и привет.
— Деньги, — говаривала матушка, — не держатся в его кармане, текут, как вода. Сереженька до тех пор спокойствия не имеет, пока не раздаст их.
— Бессребренник, — говорила няня, — не даром он родился накануне св. Кузьмы и Демьяна бессребренников.
Марья Семеновна не могла наглядеться на него; она по целым часам сиживала с чулком около него, когда он учился, и не мало забавляла нас своими причитаниями и сетованиями.
— И что это вас, деточек, мучат, — говаривала она. — Разве вам пить-есть нечего. Слава Богу, всего вдоволь. Жили бы поживали. И зачем это?
— Как, няня, зачем? Все знать надо. Ну вот, няня, скажи-ка, как ты думаешь — велико солнце?
— Что мне думать. Бог глаза дал. Оно отсюда, снизу, кажется маленьким, а должно быть велико-таки. Я полагаю больше будет заднего колеса нашей большой кареты.
— Ну вот и ошиблась, — восклицал Сережа;— оно, солнце-то, очень, очень велико, больше земного шара.
— Какого земного шара?
— Нашей земли, на которой мы живем.
— Так говори путно, какой такой шар поминаешь, над старухой не смейся, грешно. Я не дура какая, либо юродивая, чтоб такому вздору поверить. Вишь ты! У тебя еще молоко на губах не обсохло! Туда же, смеяться над старухой, — кропоталась не на шутку обидевшаяся няня.
— Вот-те крест, — говорил брат серьезно, которому упреки няни дошли до сердца, — я не смеюсь над тобою нянечка. Солнце больше земли. Вот тут, я учу, измерено. — И он показывал ей на свой учебник.
— Измерено! — повторяла няня с негодованием. — А кто мерил? Кто там был? Подлинно у бар либо денег много, либо ума мало, что за такие-то сказки они деньги платят. Этому-то детей учить, на этой-то пустяковине их мором морить! До полночи просиживает, голубчик, дребедень-то эту заучивать! и!.. и!.. и!..
И няня качала головою, возмущенная и озадаченная.
— Няня, — говорил брат не без лукавства, — а знаешь ли во сколько минут летит к нам луч света от солнца!
— Не знаю и знать не хочу. Да что ты это, сударь, насмехаться надо мною не пóходя вздумал. Луч света и его мерять! Уж лучше, как в сказке, веревку из песка свить. Умен стал больно.
Врат, видя, что няня не на шутку сердится, бросался ей на шею и душил ее поцелуями, приговаривая:
— Не буду, не буду, не сердись, Христа ради!
— То-то же, — отвечала, растроганная его ласкою, няня, и грозилась на него, а затем крестила его, целовала; он принимался нехотя за книгу, а она за чулок.
— Что ты меняешь книжку? Другое что ли твердить будешь?
— Да, няня, грамматику.
— Что оно такое? Ты толком говори, а мудреных слов ты мне не тычь. Я ведь их не испугаюсь, да и не удивлюсь.
— Грамматика-наука правильно писать и говорить.
— Тьфу, дурь какая! — отплевывалась няня. — Да ты, чай и так, прирожденный русский, так по-русски говорить знаешь. Чему ж учиться-то?
— Разным правилам, как и почему.
— Ну да, да, опять деньги даром давать. Я вот до 50 лет дожила, говорю, слава Богу, все меня понимают; а тебя, пожалуй, так заучат, что будешь говорить, как сын нашего дьячка. Слушаю я его намедни, сидя у его матери, слушаю, говорит он по-русски и все слова его наши русские слова, а понять ничего не могу. Еще в отдельности почти такое слово понять можно, а вместе, нет, никак не сообразить. Вот и говорю я его матери: «Что он это у вас как мудрено разговаривает»? А она в ответ: «он у нас ученый». А ты этому не учись. Тебе неприлично. Ты дворянин, столбовой российский дворянин, а он что? семинарист, кутейник. Отец-то с косицей на крилосе басит.
— Что ж, няня, что басит, он человек хороший, я с ним стрелять хожу; очень хорошо стреляет. Он мне сказывал, что сын его ученый. Сама ты слышала, что красно говорит.
— Это ему и к лицу. Ему надо же чем-нибудь себе отличие иметь, а тебе не нужно — у тебя рождение твое отличие.
— Однако, няня, — вступалась я, — если он останется при одном рождении, дело выйдет плохое. Неграмотных, да неученых и в службу не берут.
— Так вот оно что, я теперь за книжку, — говорил брат весело и принимался за учебник.
Но брату наука давалась трудно. Учил он часами то, что я выучивала в полчаса. Няня безотлучно сидела около него, с соболезнованием качала головою, а иногда и бормотала что-то себе под нос. Между нею и братом образовалась теснейшая связь и любовь. Никогда он не ложился спать, не простившись с нею, она крестила его, а он, хотя никто его тому не учил, целовал у ней руку; она, сознавая вероятно свою чисто-материнскую к нему любовь и нежность, не противилась тому и с умилением глядела на него. Матушка ценила любовь няни ко всем нам, но в особенности к брату и обходилась с ней совсем иначе, чем тогда обходились с нянями, как бы их не любили. Матушка относилась к няне скорее, как к близкой родственнице, чем как к лицу подначальному и служащему в доме. Она с ней сиживала вечером, пивала с ней чай, а в отсутствии отца сажала ее обедать с собою и рассуждали они о хозяйстве, детях, их состоянии и будущности. Словом, Марья Семеновна была членом нашего семейства и имела свой голос. Во всем, что касалось вседневной жизни, она была советница разумная, ревнивая блюстительница интересов дома и нашего благосостояния. Один батюшка глядел неодобрительно на постоянное присутствие няни при драках, играх и чтениях Сережи, и еще больше порицал матушку за ее предпочтение к старшему сыну. Когда матушка говаривала, что какая-либо вещь, или дом или имение будут Сереженькины, батюшка останавливал ее словом:
— Не знаю; у нас еще, кроме его, четверо детей.
— То девочки, — возражала мать, — выйдут замуж — отрезанный ломоть, а сыновей у нас двое.
— А потому что девочка, так мне ее по миру пустить? — говорил отец с досадой, — оделить ее, потому что ей ни в службу, ни в должность идти нельзя! Нет, это дело грешное, несправедливое.
— С тобою не сговоришь, — отвечала матушка, весьма недовольная, и умолкала.