Он ни разу не взял Джейсона в руки, ни разу не выпустил его из ящика. Богомол стоял на своих длинных тонких ножках, следил за ним ледяным взглядом, зловеще поворачивал голову и молчал. В первый день он дал богомолу кузнечика, которого поймал среди лишайников. Когда Джейсон оторвал своей жертве голову и стал ее пожирать, к его горлу подкатила тошнота. По ночам ему стал сниться гигантских размеров богомол, раскрывающий над ним хищную голодную пасть.
Через две недели он почувствовал, что больше не выдержит. Он отнес коробку за несколько миль от дома, открыл ее и выбросил богомола. Джейсон поглядел на него взглядом василиска и исчез в кустах. Теперь на Бунде было двое землян, но помочь друг другу они не могли.
— Бунда-1! Бип-бип-боп!..
Скачок, остановка в середине шкалы, падение… И ни слова привета от летящего в темноте корабля, ни звука вокруг, только пятьдесят молчащих механических записей в углу. Чуждая, призрачная жизнь в чуждом, призрачном мире, который с каждым днем становится все более неправдоподобным.
Может, привести станцию в негодность и заняться починкой, чтобы создать хоть видимость работы, оправдывающей человеческое существование? Нет, за это заплатят жизнью тысячи людей там, среди звезд, — слишком дорогая цена за лекарство от скуки.
А можно, когда он отсидит возле приборов положенное время, пойти на север искать крошечного уродца и звать, звать его, надеясь, что он никогда не прибежит на крик:
— Джейсон! Джейсо-о-он!..
Где-нибудь в расщелине, среди камней, повернется острая треугольная головка, с огромными завораживающими глазами. Если бы Джейсон хоть умел трещать, как цикада, он, может быть, смирился бы с ним, даже привязался к нему, зная, что это смешное стрекотание — богомолий язык. Но Джейсон молчал так же враждебно и непроницаемо, как замкнутый, настороженный мир Бунды.
Он проверил передатчик и автоматы восьми рявкающих в пустоту репитеров, лег в постель и в тысячный раз стал думать, выдержит он эти десять лет или сойдет с ума.
Если он сойдет с ума, врачи вцепятся в него и станут мудрить, пытаясь найти причину болезни и лекарство от нее. Они хитрые, ох, какие хитрые! Но где-то их хваленая хитрость оказывается бессильной…
Он заснул тяжелым, мучительным сном.
То, что сначала принимаешь за глупость, иной раз оборачивается неторопливой мудростью. Самую сложную проблему можно решить, если раздумывать над ней неделю, месяц, год, десять лет, хотя ответ нам, может быть, нужен сегодня, сейчас, немедленно. Настал черед и того, что называли «ниточкой к сердцу».
Грузовой корабль «Хендерсон» вынырнул из звездных россыпей, стал расти, увеличиваться, загудели включившиеся антигравитаторы, и он повис над главным передатчиком на высоте двух тысяч футов. На посадку и взлет ему не хватило бы горючего, поэтому он просто остановился на минуту, сбросил то, что было результатом последнего достижения ученых, протягивающих ниточку к сердцу, и снова взмыл в черный провал. Груз полетел в окутывающую Бунду темноту вихрем больших серых снежинок…
Он проснулся на рассвете, не зная о ночном госте. Ракету, завозящую ему раз в год продукты, он ждал только через четыре месяца. Он взглянул ослепшими со сна глазами на часы у кровати, наморщил лоб, пытаясь понять, что разбудило его так рано. Какая-то смутная тень вползла в его сон.
Что это было?
Звук… Звук!
Он сел, прислушался. Снова звук, приглушенный расстоянием и толщей стен, похожий на крик бездомного котенка… на горький детский плач…
Нет, послышалось. Видно, он уже начал сходить с ума. Четыре года он продержался, остальные шесть придется коротать здесь тому добровольному узнику, который займет его место. Он слышит звуки, которых нет; это верный признак душевного расстройства.
Но звук прилетел снова.
Он встал, оделся, подошел к зеркалу. Нет, лицо, которое глянуло на него оттуда, нельзя назвать лицом маньяка: оно взволнованное, осунувшееся, но не тупое, не искажено безумием.
Опять заплакал ребенок.
Он пошел в аппаратную, поглядел на пульт. Стрелка все так же методично дергалась, застывала на секунду и падала.
— Бунда-1! Бип-бип-боп!..
Здесь все в порядке. Он вернулся в спальню и стал напряженно слушать. Что-то… кто-то рыдал в рассветных сумерках над беззвучно подымающейся водой. Что это, что?
Отомкнув запор непослушными пальцами, он толкнул дверь и встал на пороге, дрожа. Звук кинулся к нему, налетел, прильнул, хлынул в сердце. Он задохнулся. С трудом оторвавшись наконец от косяка, он бросился в кладовую и принялся совать в карманы печенье.
В дверях он упал, но не почувствовал боли, вскочил и побежал, не разбирая дороги, не замечая, что всхлипывает от счастья, туда, где белела галька прибрежной полосы. У самой кромки воды, лениво наползающей на камни, он остановился, широко раскинув руки, с сияющими глазами, и чайки, сотни чаек закружились, заметались над ним. Они выхватывали протянутое им печенье, суетились у его ног на песке, шумели крыльями, пронзительно кричали…
В их крике он слышал песню пустынных островов, гимн вечного моря, дикую ликующую мелодию — голос родной Земли.
Небо, небо…
(Пер. Э. Кабалевской)
Он широко распахнул литые чугунные дверцы, всмотрелся в открывшееся огнеупорное чрево печи и вздохнул полной грудью. Словно глядишь в машинный отсек космического корабля. Тут, за дверцами, должны быть пламя и грохот, а по другую сторону огня — звезды. Пол под ногами сотрясается. На куртке у него — серебряные пуговицы, на воротнике и погонах — маленькие серебряные кометы.
— Ну вот, — рявкнуло над ухом. — Опять ты как открыл дверцы, так сразу и остолбенел. Что же такого необыкновенного в этой печи?
Куртка с серебряными пуговицами и кометами исчезла, остался лишь замасленный белый халат. Пол под ногами больше не сотрясался, только скрипели половицы. Звезды погасли, точно их никогда и не было.
— Ничего, мосье Трабо.
— Тогда внимание! Разведи огонь, как тебя учили.
— Сейчас, мосье Трабо.
Он взял охапку душистых сосновых веток, сунул их в печь и длинной железной кочергой затолкал поглубже. Потом подобрал с пола десяток маленьких, клейких от смолы сосновых шишек и по одной закинул туда же, в самую середину. И задумчиво оглядел дело рук своих. Ракета, заряженная сосновыми иголками и шишками. Вот глупость-то!
— Жюль!
— Сейчас, мосье Трабо.
Он стал поспешно хватать сосновые ветки, сучки и крохотные поленца и засовывать их в печь, пока она не наполнилась до отказа. Ну вот, все готово.
Теперь, чтобы взлететь, кораблю нужна одна только искра. Кто-то на самом верху должен зорко следить, разбежалась ли вся наземная команда, не попадет ли кто под пламя, которое сейчас вырвется из дюз. Вот искусная многоопытная рука чуть тронула пурпурную кнопку. И сразу где-то под ногами рев, яростное содрогание и подъем, сначала медленный, потом быстрее, быстрее, быстрее…
— Вот горе-то! Опять он словно окаменел! И за что только судьба послала мне такого разиню!
Трабо рванулся мимо него к печи, сунул в нее пылающий бумажный жгут и захлопнул дверцы. Потом обернулся к своему помощнику, грозно сдвинул косматые черные брови.
— Жюль Риу, тебе уже шестнадцать. Так?
— Да, мосье Трабо.
— Значит, ты уже достаточно взрослый и должен понимать: для того чтобы хлеб испекся, в этом пекле должно быть по-настоящему жарко. А для этого нужен огонь. А для того, чтобы был огонь, его нужно зажечь. Верно я говорю?
— Да, мосье Трабо, — пристыженно согласился он.
— Так почему же ты заставляешь меня повторять тебе все это тысячу раз подряд?
— Я болван, мосье Трабо.
— Если бы ты был просто болван, все было бы понятно и я бы тебя простил. Господь бог для того и создает дураков, чтобы людям было кого жалеть.
Трабо уселся на доверху набитый, припорошенный мукой мешок, волосатой рукой притянул к себе мальчика и доверительно продолжал:
— Твои мысли блуждают, как отвергнутый влюбленный где-то в чужой стороне. Скажи мне, дружок, кто она?