«Так нельзя, — говорю. — Вышел отвечать, так отвечай!»
А сам чувствую, что тоже не могу оторвать взгляда, от этой галки, будь она неладна. Тут Алик меня спрашивает, так, вдруг: «Михаил Антонович, а галка, когда летает, от воздуха отталкивается?»
«От воздуха», — отвечаю.
«А от земли она отталкивается?»
И тут какое-то смутное воспоминание ожгло меня, и вдруг показался мне этот вопрос чрезвычайно важным, необычайно важным…
«Стоп, — говорю, — вопрос всему классу. Птица по воздуху летит, работает крыльями, представили?»
«Что ж представлять? Сами только что наблюдали…»
«Так вот, Алик спрашивает, от чего птица отталкивается крыльями — от воздуха или и от земли тоже?»
«Конечно, от воздуха! — отвечают. — Земля далеко…»
«Нет, ребята, — говорю, — нет, ребята, для того, чтобы летать, птица должна отбросить вниз секундный импульс, равный ее весу, а иначе она не сможет получить нужную подъемную силу», — говорю так, а сам все на галку поглядываю, все на галку, а потом и вижу: весь класс не отрываясь на нее же смотрит. Тут я подымаюсь и говорю: «Лови ее, негодницу, все равно не дает заниматься».
Что тут поднялось! Все как сигнала ждали, с мест вскочили, кто на стол, кто как, а галка, испуганная, носится над нами, носится. Поймали ее в конце концов, спрашивают меня: «Что с ней делать?»
А на мне, видно, лица не было… Потому что затихли все… Вот в тот самый момент, когда гомон и шум стояли в классе, у меня как что-то порвалось внутри; я понял, мысль была простой до глупости. Мысль, которая вобрала всего меня без остатка; со всеми моими мечтаниями, со всеми разностями, со всем, что видел или испытал, продумал или прочел…
«Что с вами, Михаил Антонович? — встревожились ребята. — Вам воды принести?»
«Знаете, — говорю, — я тут одну вещь придумал, интересную, замечательную вещь придумал. — А сам подняться со стула не могу. — Галку в форточку, пусть летит… Она сегодня помогла мне».
«Это когда она на портрете Ньютона сидела и головой качала? — спросил Алик. — Мне тоже казалось, что она будто говорит: „Нет-нет, нет-нет…“ Вы объясняете, как ответить на мой вопрос, а она — нет-нет, нет-нет…»
«В том-то и дело, что и Ньютон прав… Не во всем правы мы, его истолкователи…»
Чувствую, что говорить трудно. Как довел урок до конца, не помню. Пришел домой, нарисовал простенькую схемку, вижу: все правильно… Можно построить прибор, который сможет летать везде, летать с необычайной, фантастической экономичностью… Летать в воздухе и в космическом пространстве и опускаться в глубины вод…
«Что с тобой?» — спрашивает жена.
«Знаешь, — говорю, — я сегодня открыл невесомость…»
Диспетчер неожиданно встал со стула, закурил и, гася спичку, сказал:
— А что было дальше, не все помню… Шесть дней стали одним днем… Мне уж потом рассказали, что я не спал и не говорил. Смутно припоминаю, что передо мной проносились какие-то яркие картины. Вот я во главе армады каких-то необычайных аппаратов пересекаю необъятные пространства, потом следуют сцены возвращения, именно сцены… Мне сейчас стыдно кое-что вспоминать. Это был какой-то странный поток, какое-то нагромождение пышных и слезливых сцен, ведь мне казалось, что я стал чемто вроде спасителя всего человечества…
— Отчего, собственно?
— Ну как же, ведь самолет, снабженный компенсатором, может перехватить ракету почти в любой точке ее траектории.
— И вы присутствовали на собственных похоронах? — спросил Платон Григорьевич.
— Было и это…
— И вашу грудь украшали орденами?
— О, многими… Мне было только страшно, что кто-нибудь поймет, что со мной творится, подсмотрит, подслушает этот непрерывный бред. Этого я ужасно боялся…
— Так… — Платон Григорьевич помолчал и, внимательно посмотрев в глаза Диспетчеру, спросил:
— А как дальше развивалось ваше заболевание?
— Вы тоже считаете, что это было заболевание?
— Безусловно…
— А дальше… Дальше вот что… Теперь я припоминаю, припоминаю… Потом меня поразили цифровые соотношения, особенно в области исторических дат… Мне показалось, что я начинаю понимать тайный смысл исторической хронологии…
— Нечто вроде средневековой астрологии?
— Нет, пожалуй, проще. Я, видите ли, Платон Григорьевич, почти всю жизнь увлекался одной проблемой из области «Теории чисел» и как раз перед этими событиями вновь по секрету от всех попытался разгадать тайну распределения простых чисел — эту вечную математическую загадку. Длительный навык в разложении крупных чисел на простые сомножители позволял молниеносно представлять каждый год в виде произведения простых сомножителей. А каждое простое число было для меня связано с определенным ощущением, было мне приятно или неприятно…
— А от этого вы сейчас, надеюсь, полностью избавились? — спросил Платон Григорьевич.
— Не совсем… Иногда совершенно автоматически, встречая ту или иную дату в книге или журнале, я начинаю ее как бы внутренне обкатывать, стремясь уложить на определенную «полочку» сознания, но потом спохватываюсь и стараюсь больше не думать на эту тему.
— Вы отдавали себе отчет в том, что вы были больны?
— Не всегда… В то время я помнил лишь о том, что в пору открытия закона всемирного тяготения Ньютон также страдал какой-то особой формой нервного перенапряжения. Вы, возможно, знаете, что он не был в состоянии завершить расчетную работу по проверке закона и поручил ее своим ученикам? А ведь и Эйнштейн где-то обронил слова о том, что в период работы над теорией относительности он наблюдал в себе самом различные нервные явления. А Леонардо да Винчи? Помните, когда ему показалось, что еще немного труда, и он сможет разгадать тайну птичьего полета. Он даже писал в «Кодексе о полете птиц»… Погодите, там были такие слова… — Мельников сосредоточенно поднял брови, с минуту размышлял: — «Большая птица начнет свой первый полет на спине своего большого лебедя, наполняя вселенную изумлением, наполняя славой все писания, создавая речную славу гнезду, из которого она вылетела». Только об этом я и думал.
— Дорогой мой, — сказал Платон Григорьевич, — вы были тяжко больны. В нашей практике такие состояния носят очень точное название. Они называются «сверхценными идеями»… Больному кажется, что он является единственным обладателем некоторой из ряда вон выходящей идеи, он одержим ею, он подчиняет всю свою жизнь только одной цели, он не хочет ни о чем думать, кроме своей идеи, все, что не имеет прямого отношения к ней, остается вне его интересов… Вам.еще очень повезло, Михаил Антонович. Вы сумели перебороть тяжкий недуг.
— И такие люди кончали в сумасшедшем доме? Говорите мне правду, я не боюсь.
— Не всегда. Чаще всего их ждала преждевременная старость, они как бы внутренне сгорали… Кстати, когда у вас началось поседение?
— В те дни, — сказал Диспетчер, наклонив голову.
— Вот видите.
— А с цифрами, датами такие случаи тоже наблюдались?
— Должен вас огорчить, но вы не первый, кого постигал такой недуг… Есть, может быть вы помните, такой рассказ у Синклера Льюиса — «Ивовая аллея».
— Нет, я не читал.
— Герой этого рассказа совершает дерзкое ограбление банка. Но предварительно, за много времени до дня ограбления, он часть недели проводил под личиной своего несуществующего братца. Он сам выдумал, вылепил этот образ. Вы понимаете? Он приобрел дом за городом, и все знали, что в нем живет ханжа и невероятно скупой человек, брат которого работает в городе и иногда приезжает его навестить. И вот преступник постепенно стал привыкать к выдуманному им самим образу. Он уже перестал быть блестящим молодым человеком, непременным участником любительских спектаклей, элегантно одетым чистюлей. А потом его постигло безумие: любое число, любой физический знак стал казаться ему символом, каким-то священным знаком…
— Со мной было то же… Но разве упавшее яблоко для Ньютона не оказалось священным символом, через который природа раскрыла людям тайну тяготения? Разве струйка пара над чайником, которую в детстве наблюдал Уатт, не сыграла определенную роль в его дальнейших работах? Вы говорите: это безумие. Я с вами согласен. Вполне согласен. Второй раз я не смог бы вынести, просто не смог бы… Вы говорите: «сверхценные идеи», но разве человек не может найти идею, сверхценную для всего человечества? И разве он может остаться холодным и точным ученым тогда, когда в его сердце постучится великая тайна природы? Да, я согласен, что те картины, что представлялись мне, не осуществились. Все было проще, обыденней, все оказалось трудным, иногда невыносимо трудным, но ведь я открыл великую тайну птичьего полета, тайну, которая позволила создать нечто более удобное, чем даже ракета, позволила создать «компенсатор», прибор удивительных возможностей… Я желаю вам, Платон Григорьевич, такого безумия. Быть может, тогда целый ряд действительных психических заболеваний найдет свое исцеление.