Как это глубоко и как ново.
Толстой… Когда я говорил с ним, между прочим, о семье и браке, о поле, – я увидел, что во всем этом он путается, как переписывающий с прописей гимназист между «и» и «i» и «й»; и, в сущности, ничего в этом не понимает, кроме того, что «надо удерживаться». Он даже не умел эту ниточку – «удерживайся» – развернуть в прядочки льна, из которых она скручена. Ни – анализа, ни – способности комбинировать; ни даже – мысли, одни восклицания. С этим нельзя взаимодействовать, это что-то imbecile[10].
В С-ве то только интересное, что «бесенок сидел у него на плече» (в Балтийском море). Об этом стоило поговорить. Загадочна и глубока его тоска; то, о чем он молчал. А слова, написанное — все самая обыкновенная журналистика («бранделясы»).
Он нес перед собою свою гордость. И она была – ничто́. Лучшее в себе, грусть, – он о ней промолчал.
Победоносцев был прекрасный человек, но ничем не выразил, что имел «прекрасный, самородный русский ум». Был настолько обыкновенен, что не истоптал своего профессорства.
Перед ним у меня есть вина: я не смел о нем писать дурно после смерти. Хотя объективно там и есть правильное, – но я был в этих писаниях не благороден. Рачинский был сухой и аккуратный ум, без всего нового и оригинального.
Литература (печать) прищемила у человека самолюбие. Все стали бояться ее; все стали ждать от нее. «Эти мошенники, однако, раздают монтионовские премии». И вот откуда выросла ее сила.
Сила ее оканчивается там, где человек смежает на нее глаза. «Шестая держава» (Наполеон о печати) обращается вдруг в серенькую, хилую деревушку, как только, повернувшись к ней спиною, – вы смотрите на дела, а не на ландкарту с надписью «шестая держава».
…а ведь по существу-то – Боже! Боже! – в душе моей вечно стоял монастырь.
Неужели же мне нужна была площадь?
Брррр…
Вот чего я совершенно и окончательно не знаю: «что́-нибудь я» или – ничто́? Какой-то пар надувает меня, и тогда кажется, что – «что-то». Но «развивается длинный свиток» (Пушкин), и тогда выходит – «ничто».
(СПб. – Киев, вагон).
«Что́ ты все думаешь о себе. Ты бы подумал о людях».
– Не хочется.
(СПб. – Киев, вагон).
Ах, люди: – пользуйтесь каждым-то вечерком, который выйдет ясным. Скоро жизнь проходит, пройдет, и тогда скажете «насладился бы», а уж нельзя: боль есть, грусть есть, «некогда»! Нумизматика – хорошо и нумизматику; книга – пожалуй, и книгу.
Только не пишите ничего, не «старайтесь»: жизнь упустите, а написанное окажется «глупость» или «не нужно».
Да, может быть, и неверен «план здания»: но уже оно бережет нас от дождя, от грязи: и как начать рубить его?
(вагон, о церкви).
Голова моя качается под облаками.
Но как слабы ноги.
Во многих отношениях я понимаю язычество, юдаизм и христианство полнее, сердцевиннее, чем они понимались в классическую пору расцвета собственными исповедниками.
И между тем я только – «житейский человек сегодняшнего дня», со всеми его слабостями, с его великим антиисторическим «не хочется»…
Но тут тайна диалектики: «мой сегодняшний день», в который я уперся с силою, как, я думаю, никто до меня, – и дал мне всю силу и все проницание. Так что «из слабости изошла сила», и «от такой силы – ВЫШЛА обратно слабость».
«Текущее поколение» не то чтобы не имеет «большого значения», но – и совершенно никакого. Минет 60 лет, «один вздох истории», – и от него останется не больше, чем от мумий времен Сезостриса. Что мы знаем о людях 20-х годов (XIX в.)? Только одно то, что говорил Пушкин. Вот его каждую строчку знаем, помним, учимся над нею. А его «современники» и существовали для своего времени, для нашего же ровно никакие существуют. Из этого вывод: живи и трудись как бы никого не было, как бы не было у тебя вовсе «современников». И если твой труд и мысли ценны – они одолеют все, что вокруг тебя ненавидит тебя, презирает, усиливается затоптать. Сильнейший и есть сильнейший, а слабейший и есть слабейший. Это мать «друга» говорила (в Ельце): «Правда светлее солнца».
И живи для нее, а люди пусть идут куда знают.
Что же ты любишь, чудак? Мечту свою.
(вагон; о себе).
Когда я сижу у д-ра, то всегда на уголке стула, и мысленно шепчу: «не хочется ли вам выдрать меня за ухо – пожалуйста», или «дать пощечину – пожалуйста, пожалуйста, я терпелив, и даже с удовольствием: но только уж после этого постарайтесь и вылечите». Почему-то у меня о всех болезнях существует представление, что они неизлечимы, и от этого я так трепетал всегда звать доктора: t° уже 39, бред, – «ну это так, это простуда, сейчас aspirini 5 gr., уксусом растереть, горчишник, слабительное», и вообще «домашнее» и «пройдет». А «позвал д-ра» – это болезнь, и почему-то всегда идея – «она неизлечима». Ау доктора Рентельна, перед 3-й операцией, я только согнул тело, чтобы иметь вид сидящего, у самой двери, но не дотронулся до сидения. Он говорил медленно.
«Фистула… и нужно отрезать шейку матки. И вообще уменьшить, пообчистить (срезая?!!) матку».
Но, Боже мой: рак всегда и появляется «на шейке матки», и раз ее «отрезать» – значит рак…
Как я тогда дотащился до дому, не помню…
Вот и совсем прошла жизнь… Остались немногие хмурые годы, старые, тоскливые, ненужные…
Как все становится ненужно. Это главное ощущение старости. Особенно – вещи, предметы: одежда, мебель, обстановка.
Каков же итог жизни?
Ужасно мало смысла. Жил, когда-то радовался, вот главное. «Что вышло?» Ничего особенного. И особенно как-то не нужно, чтобы что-нибудь «вышло». Безвестность – почти самое желаемое.
Что́ самое лучшее в прошедшем и давно-прошедшем? Свой хороший или мало-мальски порядочный поступок.
И еще – добрая встреча: т. е. узнание доброго, подходящего, милого человека. Вот это в старости ложится светлой, светлой полосой, и с таким утешением смотришь на эти полосы, увы, немногие.
Но шумные удовольствия (у меня немного)? так называемые «наслаждения»? Они были приятны только в момент получения, и не имеют никакого значения для «потом».
Только в старости узнаёшь, что «надо было хорошо жить». В юности это даже не приходит на ум. И в зрелом возрасте – не приходит. А в старости воспоминание о добром поступке, о ласковом отношении, о деликатном отношении – единственный «светлый гость» в «комнату» (в душу).
(глубокой ночью).
Да что́ же и дорого-то в России, как не старые церкви. Уж не канцелярии ли? или не редакции ли? А церковь старая-старая, и дьячок – «не очень», все с грешком, слабенькие. А тепло только тут. Отчего же тут тепло, когда везде холодно? Хоронили то))то мамашу, братцев: похоронят меня; будут тут же жениться дети; все – тут… Все важное… И вот люди надышали тепла.
В «друге» Бог дал мне встретить человека, в котором я никогда не усумнился, никогда не разочаровался. Забавно, однако, что не проходило дня, чтобы мы не покричали друг на друга. Но за вечерний час никогда не переходили наши размолвки. Обычно я или она через 1 /2 часа уже подходили с извинением за грубость (выкрик).
10
Слабоумное (фр.).