В трамвае, набитом битком,
Средь двух гимназисток, бочком,
Сижу в настроенье прекрасном.
Панама сползает на лоб.
Я – адски пленительный сноб,
В накидке и в галстуке красном.
Пассаж
[71] не спеша осмотрев,
Вхожу к «Доминику»
[72], как лев,
Пью портер, малагу и виски.
По карте, с достоинством ем
Сосиски в томате и крем,
Пулярдку и снова сосиски.
Раздуло утробу копной…
Сановный швейцар предо мной
Толкает бесшумные двери.
Умаявшись, сыт и сонлив,
И руки в штаны заложив,
Сижу в Александровском сквере
[73].
Где б вечер сегодня убить?
В «Аквариум»
[74], что ли, сходить?
Иль, может быть, к Мери слетаю?
В раздумье на мамок смотрю,
Вздыхаю, зеваю, курю
И «Новое время»
[75] читаю…
Шварц
[76], Персия, Турция… Чушь!
Разносчик! Десяточек груш…
Какие прекрасные грушки!
А завтра в двенадцать часов
На службу явиться готов,
Чертить на листах завитушки.
Однако: без четверти шесть.
Пойду-ка к «Медведю»
[77] поесть,
А после – за галстуком к Кнопу
[78].
Ну как в Петербурге не жить?
Ну как Петербург не любить
Как русский намек на Европу?
<1910>
На дачной скрипучей веранде
Весь вечер царит оживленье.
К глазастой художнице Ванде
Случайно сползлись в воскресенье
Провизор, курсистка, певица,
Писатель, дантист и девица.
«Хотите вина иль печенья?» —
Спросила писателя Ванда,
Подумав в жестоком смущенье:
«Налезла огромная банда!
Пожалуй, на столько баранов
Не хватит ножей и стаканов».
Курсистка упорно жевала.
Косясь на остатки от торта,
Решила спокойно и вяло:
«Буржуйка последнего сорта».
Девица с азартом макаки
Смотрела писателю в баки.
Писатель, за дверью на полке
Не видя своих сочинений,
Подумал привычно и колко:
«Отсталость!» И стал в отдаленье,
Засунувши гордые руки
В триковые стильные брюки.
Провизор, влюбленный и потный,
Исследовал шею хозяйки,
Мечтая в истоме дремотной:
«Ей-богу, совсем как из лайки!..
О, если б немножко потрогать!»
И вилкою чистил свой ноготь.
Певица пускала рулады
Всё реже, и реже, и реже.
Потом, покраснев от досады,
Замолкла: «Не просят! Невежи…
Мещане без вкуса и чувства!
Для них ли святое искусство?»
Наелись. Спустились с веранды
К измученной пыльной сирени.
В глазах умирающей Ванды
Любезность, тоска и презренье:
«Свести их к пруду иль в беседку?
Спустить ли с веревки Валетку?»
Уселись под старой сосною.
Писатель сказал: «Как в романе…»
Девица вильнула спиною,
Провизор порылся в кармане
И чиркнул над кислой певичкой
Бенгальскою красною спичкой.
<1910>
«Смех сквозь слезы»[79]
(1809–1909)
Ах, милый Николай Васильич Гоголь!
Когда б сейчас из гроба встать ты мог,
Любой прыщавый декадентский щеголь
Сказал бы: «Э, какой он, к черту, бог?
Знал быт, владел пером, страдал. Какая редкость!
А стиль, напевность, а прозрения печать,
А темно-звонких слов изысканная меткость?..
Нет, старичок… Ложитесь в гроб опять!»
Есть между ними, правда, и такие,
Что дерзко от тебя ведут свой тусклый род
И, лицемерно пред тобой согнувши выи,
Мечтают сладенько: «Придет и мой черед!»
Но от таких «своих», дешевых и развязных,
Удрал бы ты, как Подколесин, чрез окно…
[80]Царят! Бог их прости, больных, пустых и грязных,
А нам они наскучили давно.
Пусть их шумят… Но где твои герои?
Все живы ли, иль, небо прокоптив,
В углах медвежьих сгнили на покое
Под сенью благостной крестьянских тучных нив?
Живут… И как живут! Ты, встав сейчас из гроба,
Ни одного из них, наверно б, не узнал:
Павлуша Чичиков – сановная особа
И в интендантстве патриотом стал, —
На мертвых душ портянки поставляет
(Живым они, пожалуй, ни к чему),
Манилов в Третьей Думе
[81] заседает
И в председатели был избран… по уму
[82].
Петрушка сдуру сделался поэтом
И что-то мажет в «Золотом руне»
[83],
Ноздрев пошел в охранное
[84] – и в этом
Нашел свое призвание вполне.
Поручик Пирогов с успехом служит в Ялте
[85]И сам сапожников по праздникам сечет,
Чуб
[86] стал союзником и об еврейском гвалте
С большою эрудицией поет.
Жан Хлестаков работает в «России»
[87],
Затем – в «Осведомительном бюро»
[88],
Где чувствует себя совсем в родной стихии:
Разжился, раздобрел, – вот борзое перо!..
Одни лишь черти, Вий
[89] да ведьмы и русалки.
Попавши в плен к писателям modernes,
Зачахли, выдохлись и стали страшно жалки,
Истасканные блудом мелких скверн…
Ах, милый Николай Васильич Гоголь!
Как хорошо, что ты не можешь встать…
Но мы живем! Боюсь – не слишком много ль
Нам надо слышать, видеть и молчать?
И в праздник твой, в твой праздник благородный,
С глубокой горечью хочу тебе сказать:
«Ты был для нас источник многоводный,
И мы к тебе пришли теперь опять, —
Но «смех сквозь слезы» радостью усталой
Не зазвенит твоим струнам в ответ…
Увы, увы… Слез более не стало,
И смеха нет».
1909