Двухпудовые ботфорты,
За спиной – мешок горбом,
Ноги до крови натерты.
За рекой – орудий гром…
Наши серые когорты
Исчезают за холмом.
Я наборщик из Рязани,
Беспокойный человек.
Там, на рынке, против бани,
Жил соперник, пекарь-грек:
Обольстил модистку Таню,
Погубил меня навек…
Продал я пиджак и кольца,
Всё равно ложиться в гроб!
Зазвенели колокольцы,
У ворот мелькнул сугроб…
Записался в добровольцы
И попал ко вшам в окоп.
Исходил земные дали,
Шинелёнка – как тряпье…
Покурить бы хоть с печали,
Да в кисете… Эх, житье!
Пленным немцам на привале
Под Варшавой роздал всё.
Подсади, земляк, в повозку,
Истомился, не дойти…
Застучал приклад о доску,
Сердце замерло в груди —
Ветер рвет и гнет березку,
Пыль кружится на пути.
За оврагом перепалка:
Пули елочки стригут…
Целовала, как русалка,
А теперь – терзайся тут!
Хочешь водки? Пей, не жалко!
Завтра всё равно убьют.
Между 1914 и 1917
У походной кухни лентой —
Разбитная солдатня.
Отогнув подол брезента,
Кашевар поит коня…
В крышке гречневая каша,
В котелке дымятся щи.
Небо – синенькая чаша,
Над лозой гудят хрущи.
Сдунешь к краю лист лавровый,
Круглый перец сплюнешь вбок,
Откроишь ломоть здоровый,
Ешь и смотришь на восток.
Спать? Не клонит… Лучше к речке —
Гимнастерку простирать.
Солнце пышет, как из печки.
За прудом темнеет гать.
Желтых тел густая каша,
Копошась, гудит в воде…
Ротный шут, ефрейтор Яша,
Рака прячет в бороде.
А у рощицы тенистой
Сел четвертый взвод в кружок.
Русской песней голосистой
Захлебнулся бережок.
Солнце выше, песня лише:
«Таракан мой, таракан!»
А басы ворчат всё тише:
«Заполз Дуне в сарафан…»
Между 1914 и 1917
В коридоре длинный хвост носилок…
Все глаза слились в тревожно-скорбный
взгляд, —
Там, за белой дверью, красный ад:
Нож визжит по кости, как напилок, —
Острый, жалкий и звериный крик
В сердце вдруг вонзается, как штык…
За окном играет майский день.
Хорошо б пожить на белом свете!
Дома – поле, мать, жена и дети, —
Всё темней на бледных лицах тень.
А там, за дверью, костлявый хирург,
Забрызганный кровью, словно пятнистой вуалью,
Засучив рукава,
Взрезает острою сталью
Зловонное мясо…
Осколки костей
Дико и странно наружу торчат,
Словно кричат
От боли.
У сестры дрожит подбородок,
Чад хлороформа – как сладкая водка;
На столе неподвижно желтеет
Несчастное тело.
Пскови́ч-санитар отвернулся,
Голую ногу зажав неумело,
И смотрит, как пьяный, на шкап…
На полу безобразно алеет
Свежим отрезом бедро.
Полное крови и гноя ведро…
За стеклами даль зеленеет,
Чета голубей
Воркует и ходит бочком вдоль карниза.
Варшавское небо – прозрачная риза —
Всё голубей…
Усталый хирург
Подходит к окну, жадно дымит папироской,
Вспоминает родной Петербург
И хмуро трясет на лоб набежавшей прической:
Каторжный труд!
Как дрова, их сегодня несут,
Несут и несут без конца…
Между 1914 и 1917
Хорунжий
[204] Львов принес листок,
Измятый розовый клочок,
И фыркнул: «Вот писака!»
Среди листка кружок-пунктир,
В кружке каракули: «Здесь мир»,
А по бокам: «Здесь драка».
В кружке царила тишина:
Сияло солнце и луна,
Средь роз гуляли пары,
А по бокам толпа чертей,
Зигзаги огненных плетей
И желтые пожары.
Внизу, в полоске голубой:
«Ты не ходи туда, где бой.
Целую в глазки. Мишка».
Вздохнул хорунжий, сплюнул вбок
И спрятал бережно листок:
«Шесть лет. Чудак, мальчишка!..»
Между 1914 и 1917
Это было на Пасху, на самом рассвете:
Над окопами таял туман.
Сквозь бойницы темнели колючие сети,
И качался засохший бурьян.
Воробьи распевали вдоль насыпи лихо.
Жирным смрадом курился откос…
Между нами и ими печально и тихо
Проходил одинокий Христос.
Но никто не узнал, не поверил виденью:
С криком вскинулись стаи ворон,
Злые пули дождем над святою мишенью
Засвистали с обеих сторон…
И растаял – исчез он над гранью оврага,
Там, где солнечный плавился склон.
Говорили одни: «Сумасшедший бродяга»,
А другие: «Жидовский шпион»…
Между 1914 и 1917