Всего три дня назад Веденин был здесь полновластным хозяином, голова была полна планов и задумок. Теперь же все здесь показалось чужим, и он был не тот Веденин, конструктор и мечтатель, счастливейший человек, а попавший сюда случайно неудачник, честолюбец, погубивший ни за что ни про что лучшего испытателя центра.
Делать ему в кабинете было нечего; взгляды сослуживцев, сочувствующие и затаенные, раздражали его, и он, предупредив дежурного, что будет дома, покинул здание.
Ему никого не хотелось видеть, и он побрел окольным путем по глухой безлюдной аллее. Несмотря на солнечный день, ветер дул холодный, жесткий; с уже пожелтевших деревьев слетали листья и беспомощно кружились в воздухе, ударялись о ветви, потом о землю. Вот так и Арефьев, мелькнуло у него сравнение. Несло его, крутило ветром, а он, наверное, наслаждался парением, голубизной моря и своим величием покорителя неба, не подозревая, что это последний его полет, полет в вечность. Прожил всего 29 лет. Мгновение! Мгновение вечности.
И Веденину так сжало сердце, спазмы так перехватили дыхание, что голова закружилась, перед глазами поплыл туман. Он остановился, прислонился к березке. «Вот упасть бы здесь и умереть, — невольно пришло желание. — Не видеть осуждающих взглядов, не слышать обвинительных речей». Он искал причину, почему погиб Арефьев. А какая разница, погиб ли он из-за какой-то технической неполадки, или отказало сердце, или лопнул сосуд. Арефьев тоже мог накануне нервничать, переутомиться. Вот он, Веденин, двое суток не поспал и чуть не потерял сознание на земле, в идеальных условиях, а там многократные перегрузки…
Зачем только он послал именно Арефьева?.. Хотя и за другого он переживал бы не меньше… Зачем только взялся он за изобретательство? Летал бы себе да летал — разве меньше удовлетворения и удовольствия получал он от полетов?.. Захотел известности, славы… погубил такого человека… Что теперь он скажет жене Арефьева, родственникам, дочери? Пусть даже катапульта не виновата, погиб-то Игорь при испытании. А кто его послал? Он, Веденин. И, значит, какая причина бы ни была, виноват он…
Как ему завидовали и как теперь будут его проклинать! Если бы можно было все вернуть и начать сначала!
Ему вспомнились курсантские годы, первый самостоятельный полет на учебно-тренировочном самолете: голубое небо над головой и зеленые сады и поля внизу; белые игрушечные домики, сказочные лилипутики, лошадки, коровки… И он как бог парил в вышине, созерцая все вокруг подвластное ему, доступное, познаваемое. Он считал тогда, что открыл для себя новый мир, лучше которого нет ничего на свете и которому будет верен и предан вечно. Он мечтал о новых самолетах, более совершенных, более скоростных, мечтал стать летчиком-истребителем. И вдруг перед самым выпуском курсантам объявили: истребителей стране больше не требуется, их заменяют ракеты, более надежное оружие против воздушного противника. Кто желает остаться в ВВС и летать, может переучиваться на вертолет.
Веденин хотел летать. Так стал он вертолетчиком.
Потом встреча с Гагариным, его гибель, что и толкнуло на конструкторскую стезю Веденина… И вот теперь гибель Арефьева… Словно злой рок следует по пятам и издевается над ним. «Счастье — это вода, которую пытаются удержать в руках»…
Кто-то шел следом за ним по аллее. Прогуливал собаку. Ему никого не хотелось видеть. А сердце все саднило. И пусть. Умереть в тридцать два — экая невидаль. Арефьев умер в двадцать девять. И он, оттолкнувшись от березы, зашагал к своему дому…
Нет, он не умер. Даже сознание не потерял. Наоборот, почувствовал себя лучше: сердце перестало колотиться и тяжесть на душе будто бы уменьшилась.
Он переоделся в домашнее, умылся холодной водой — все равно не заснет, будет ждать звонков. Надо, чтобы хоть немного прояснилась голова: он от должности главного еще не отстранен и, значит, все обязанности лежат на нем.
Не успел он так подумать, как зазвонил телефон.
— Здравствуйте, Юрий Григорьевич. — Он узнал голос генерала Гайвороненко, добрый, сочувственный. Такой он был и в день гибели Арефьева, когда начальник центра узнал о случившемся. Ни упрека, ни недовольства. Значит, генерал верил ему… — Как самочувствие? — И тогда он начал с того же. — Хотя что я спрашиваю, и так знаю — не спал, не ел (о еде он действительно и не вспомнил ни разу), ни на минуту не переставал думать, из-за чего все так произошло. Комиссия тоже до сих пор ломает голову… — Генерал помолчал. — Надо как-то сообщить жене Арефьева, организовать похороны. Подумай, кому поручить эту печальную миссию. Врача обязательно пошли…
Врача обязательно… Хорошо, что напомнил. Голова так плохо соображала, что он мог и не додуматься. А уж коли ему, мужчине, чужому человеку, стало плохо, то что будет с женой, нетрудно представить. И придется идти самому: кто же, как не он, начальник, друг и главный виновник случившегося, должен нести самый тяжелый крест?..
Он позвонил Измайлову. Тот оказался дома. Условились встретиться через пятнадцать минут у подъезда, где жил Веденин.
Веденин надел военную форму: в штатском он выглядел празднично и щеголевато. А от военной почти отвык — надевал ее только когда приходилось ехать в штаб ВВС или присутствовать на военных советах. Совсем недавно ему присвоили звание подполковника, и погоны с двумя звездочками и просветами тоже были непривычными, чужими. Возможно, скоро придется проститься с ними: Гайвороненко словом не обмолвился, кого и что подозревает комиссия. Хотя и так ясно…
Измайлов уже поджидал его у подъезда, начищенный, наглаженный. С той неприятной беседы в день отъезда их жен он будто бы переменился, тщательно следит за своим внешним видом, и штатские привычки сами по себе отпадают. Вот и теперь подобрался, энергично вскинул руку к фуражке.
Прошли несколько шагов молча. Веденин вспомнил, что жена может сегодня позвонить, а значит, может позвонить и жена Измайлова, попросил:
— Пожалуйста, ничего не сообщайте Галине Георгиевне о случившемся.
— Что вы, что вы. Разве я не понимаю, — торопливо и виновато стал заверять Измайлов. — Пусть спокойно отдыхают, лечатся. — Он и шел как-то виновато, бочком, чуть приотстав, не смея глянуть в глаза Веденину. Может, уже написал жене? Вряд ли. Некогда было. Тогда почему же он чувствует себя таким виноватым? Может, не виноватым, а таким же подавленным, как Веденин? Возможно. Но, кажется, ему что-то известно и он боится, что Веденин спросит, а раскрыть тайну он не имеет права. Возможно и такое…
Они поднялись по лестнице на третий этаж к квартире Арефьева. Никто им не встретился, и нигде не слышалось ни единого звука, словно здесь никто не жил. Неужели кто-то уже сообщил? Вряд ли. Никто добровольно такую миссию на себя брать не захочет.
Веденин постоял у двери и нажал на кнопку звонка. Квартира сразу ожила: что-то загремело — похоже, упала детская пластмассовая игрушка, — и раздался радостный детский возглас: «Мамочка! Папа пришел, папа пришел!»
А у Веденина холодный пот выступил на лбу и ноги обмякли, стали чужими и непослушными: он еще не знал, как невыносимо тяжело и больно слышать радостный, полный надежды и веры детский голосок, который ему предстояло оборвать убийственным сообщением.
Послышались торопливые (тоже радостные) твердые шаги. Веденин протолкнул куда-то внутрь застрявший в горле ком, смахнул со лба тыльной стороной ладони холодную испарину.
Дверь открылась, в проеме стояла с сияющей улыбкой на лице Дина. На ней был цветастый халат — такие Веденин видел в японских календарях, — черные густые волосы уложены короной на голове, что делало ее похожей на японку, губы чуть подкрашены — она ждала мужа.
Их визит ее не удивил, а огорчил — такое бывало уже не раз, — и она, поздоровавшись, шире раскрыла дверь, приглашая их войти.
— Ага, пришли снова сообщить, что он задерживается, — сказала она чуть насмешливо. Но, не получив ответа, резко обернулась и все поняла. Веденин с ужасом смотрел, как меняется ее лицо, из нежного цветуще-розоватого становится серым, синим, землистым. Глаза широко раскрылись, и в них замерли страх и недоверие; с губ будто слетела краска, и они тоже стали синими, искривленными неутешным горем. — Нет, нет, — еле слышно прошептала она и стала валиться. Веденин вовремя подхватил ее на руки. Измайлов поспешил на помощь, и они, сопровождаемые разрывающим душу криком Любаши: «Мамочка, мамочка!» — понесли ее на кровать.