С тех пор как я в последний раз видел комнату, в которой жили Фэчке и Асталош, в ней стало как будто немного больше порядка. Соломенные тюфяки лежали на какой-то деревянной подставке и были покрыты украинскими покрывалами. В середине комнаты стоял стол, на нем лежали книги, тетради, бумага. В комнате было два стула.

Асталош лежал одетым на одной из кроватей. Он был страшно удивлен, когда я сказал ему, что слушал его доклад в Сойве. Мы начали разговаривать о Сойве, потом о Берегсасе. Наш разговор время от времени прерывался кашлем Асталоша. На платке, которым он после приступа кашля вытирал рот, были большие пятна крови.

Я старался направить разговор в желательное для меня русло. Но это мне не удавалось. Дядя Фэчке понял мой взгляд, моливший о помощи.

— Знаешь, Кальман, Геза прочел книгу, написанную каким-то русским, и теперь он тоже хочет быть таким, как этот русский. Ему нужна помощь.

Асталош посмотрел на меня с удивлением.

Я думал, что он высмеет меня, когда я расскажу ему, над чем ломал себе голову. Но Асталош не смеялся.

— Древние римляне считали, что, если человек хочет великого, это само по себе уже большое дело. Ты же сразу захотел слишком многого, маленький Балинт. Ну, что же, вперед! Товарищ Горький, — ударение было на «товарищ», — очень большой писатель и великий революционер.

И Асталош начал рассказывать о Максиме Горьком.

То, что он рассказывал, было для меня почти так же прекрасно, как то, что написал Горький.

По великой, бесконечной русской степи идет бедный, босой, оборванный, странствующий молодой рабочий. Он голоден и устал. На своем пути он встречает всюду множество голодных, усталых и несчастных людей — нищету, невежество, рабство, отчаяние. И голодный, усталый странник с раной на ноге мечтает не о богато накрытом столе, не о мягкой постели. Он готовится к борьбе, он призывает к ней всех ему подобных. Но это будет не та борьба, в которой одни народы уничтожают другие и налагают на побежденных иго рабства. В войне, к которой зовет он, миллионы бедных, голодных, оборванных, угнетенных завоюют для себя право на жизнь!

Кальман Асталош кашлял, страшно кашлял.

Дядя Фэчке подал ему стакан воды. Асталош выпил. Вытер губы кровавым платком, потом провел рукой по лбу и продолжал говорить. А я слушал, слушал его и готов был слушать тысячу лет. Его слова навеяли на меня бесконечную грусть и счастье. И как я ни старался сдержаться — расплакался.

— Почему же ты плачешь, Гезушка, — утешал меня Фэчке, — ведь это же только сказка! А в конце концов все будет хорошо.

Мы все трое долго молчали.

— Да, в конце концов все будет хорошо, — повторил слова Фэчке Асталош.

Я долго плакал, и мне это было очень приятно.

Когда у меня просохли слезы, Асталош сел на кровати и посмотрел мне в глаза.

— Ты тоже хочешь быть таким странником, маленький Балинт?

— Да, я тоже буду таким странником! — ответил я решительно.

— Дай руку!

Мы пожали друг другу руки. Рука Асталоша была горячая.

— Ты не знаешь, что обещал, — сказал Асталош. — Но возможно, ты сдержишь свое слово. Будем надеяться, что сдержишь.

Устремленные в будущее глаза Асталоша видели то, что тогда было еще мечтой, а сейчас на одной шестой земного шара стало действительностью.

Дядя Фэчке, наверное, думал о еде и питье.

А я?.. Я не помню, о чем думал. Во всяком случае, не о том, что через двадцать пять лет я буду гулять в парке под Москвой с Максимом Горьким, рассказывая ему, как мы о нем мечтали с Кальманом Асталошем и дядей Фэчке.

В парке темно, только огонек папиросы Горького светит, как необыкновенной величины светляк…

Детективный роман

Маркович бывал у нас значительно реже, чем прежде. Он был очень занят, так как вместе с Кохутом взял подряд на постройку дороги. В это время шоссейную дорогу, ведущую во Львов через Верецкский проход, перестраивали с таким расчетом, чтобы по ней могла пройти и тяжелая артиллерия.

Уксусный фабрикант был хорошо знаком с нашими условиями. Приходя к отцу, он каждый раз приносил с собой пятилитровую бутыль с вином. Эту бутыль, не знаю почему, он называл «фонарем». Пока было вино, мы играли в карты. Когда «фонарь» пустел, Маркович шел домой.

Постоянным третьим партнером в игре был теперь я. То, что я не пил, перестало уже раздражать моих партнеров. Но мне очень портило удовольствие, что я не мог, если они плохо играли, называть их дураками, тогда как они щедро осыпали этим названием друг друга да, конечно, и меня. Однако человек мирится со всем, даже с тем, что не может назвать своих карточных партнеров дураками.

Однажды вечером в воскресенье, когда после большого перерыва Маркович снова пришел к нам с «фонарем», игра как-то туго налаживалась. У уксусного фабриканта болел живот. Мы были вынуждены неоднократно класть карты и ждать, пока Маркович возвратится.

Пока наш гость ходил по своим желудочным делам, отец пил один, а я стоял у окна и смотрел, не идет ли уже партнер. Был темный, пасмурный осенний вечер. Тяжелые от плодов ветви деревьев, как черные тени, качались на ветру. Где-то в оконной раме стрекотала цикада.

Было около половины одиннадцатого, когда «фонарь» опустел. Мать чуть не заснула над штопкой дырявых чулок. Я тоже был сонный. Ждал, когда наконец Маркович встанет и попрощается своей обычной шуткой:

— Ну, желаю лучших нравов!

Но Маркович так углубился в игру, что даже не думал об уходе.

Немного позже одиннадцати в комнату вбежала няня Маруся.

— Горим! Горим! — кричала она по-русински.

Горел не наш дом, а конюшня Марковича, которая находилась в купленном у нас саду.

В несколько минут длинное деревянное здание было со всех сторон охвачено пламенем. Огонь перешел и на контору Марковича, построенную рядом с конюшней.

Деревья сада были красными, как кровь. Небо стало розовым. Из трех церквей раздавались звуки набата.

Все прибежавшие на пожар потеряли головы от ужаса. Только Маркович оставался спокойным. По его распоряжению два конюха топорами отбили деревянную крышу нашего дома. Другие два работника снесли крышу дома Марковича. Троим работникам Маркович приказал взломать дверь конюшни или пробить ее стену. Но исполнить приказание было уже невозможно, так как вся конюшня пылала.

Когда кричит человек, охваченный страхом смерти, он кричит по-звериному. Но отчаянное ржание и храп обезумевших, запертых в конюшне лошадей напоминали более рыдание человека, — словно сотни обреченных на мучительную смерть людей плакали и бились в пылающей конюшне.

В саду пахло печеными фруктами, но этот запах терялся в приторно-горьком смраде горящего мяса. Лошади были еще живы; они ногами и головами били в стены конюшни. И когда в одном месте стена рухнула, три горящие лошади с диким ржанием бросились в толпу. Они раздавили женщину. Одна из лошадей стукнулась о дерево и упала. Другая встала на дыбы, начала бешено вертеться и только через несколько минут грохнулась на землю. Третья металась по саду. Пришлось убить ее топором.

Когда на пожар прибыли члены добровольной пожарной дружины, им уже нечего было делать. Чтобы приезд их был не напрасным, они начали носить ведрами воду из нашего колодца, наполнили водой бак поливной машины и пустили на дымящиеся развалины конюшни тонкую струю воды.

Утром, когда я встал, обуглившиеся трупы лошадей были уже увезены. Но в растоптанном саду еще стоял запах горелого мяса.

Несколько деревьев было сломано. От других остались только обгоревшие пни.

Это наш старый орех!.. Вот это дерево давало чудесные красные вишни… А здесь росли груши, сладкие, как мед…

— Большие у тебя потери? — сочувственно спросил отец Марковича.

— Мое дело на время парализовано — это, во всяком случае, серьезная потеря. Что же до конюшни и лошадей, так они были застрахованы.

— А страховые взносы ты все уплатил? — спросил отец, который в последнее время выплачивал лишь то, что у него требовали через адвоката…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: