Однажды я отважился даже зайти в самую квартиру Фэчке. Дом, в котором он жил, состоял из одной комнатки. В комнате было крошечное окно. На полу лежали два соломенных тюфяка, около окна стоял маленький столик с двумя стульями. На столе на газетной бумаге лежало полбуханки черного хлеба, две или три красные луковицы и стоял разбитый стакан, наполненный смесью соли и красного перца. В комнате был неприятный запах.
Другой жилец комнаты, хромой Кальман Асталош, был каким-то дальним родственником Фэчке. Этот Асталош был наборщиком, много лет проработавшим в Германии и Швейцарии, потом в Будапеште. Вернувшись в свой родной город Берегсас, Асталош долго не мог найти никакой работы, затем стал разносчиком газет, но, по словам Фэчке, зарабатывал так мало, что даже на голодную смерть не хватало.
— Зачем он приехал в Берегсас? Из-за тоски по родине? — спросил я дядю Фэчке.
Мне очень нравилось выражение «тоска по родине», хотя самое чувство было незнакомо, так как я никогда из своего родного города дальше Сойвы не отлучался. В Сойве я был, когда меня, четырехлетнего, мучил коклюш.
— Из-за тоски по родине? — удивился Фэчке. — Черта с два! Его привезли этапом. Этот мерзавец Банфи!..
— Какой Банфи? — спросил я испуганно. — Надеюсь, мерзавцем вы называете не мужа нашей Вильмы?
Вместо ответа Фэчке плюнул.
Чтобы перевести разговор на другую тему, он стал показывать мне стоявшие на подоконнике книги Асталоша. Берегсасский разносчик газет, оказывается, читал не только по-венгерски, но и по-немецки и по-французски.
Фэчке тоже умел читать по-венгерски и по-еврейски. Может быть, кое-кому покажется удивительным, что этот истый венгр, да еще лютеранин, выучился еврейскому языку. Признаюсь, я и сам вначале находил это странным, но только до тех пор, пока не ознакомился с условиями жизни в Сойве. Дело в том, что в Сойве на лесопилке и на постройке железнодорожной линии Сойва — Полена работали венгерские, русинские и еврейские рабочие; из них только евреи имели что-то вроде клуба для самообразования. Его посещали также венгерские и русинские рабочие, и хотя, быть может, особых знаний они там не приобретали, но еврейскому языку выучились.
Я очень удивился, когда узнал, что Фэчке говорит и читает по-еврейски, но еще больше изумился он, когда я ему сказал, что ни единого слова по-еврейски не понимаю.
— Какой же ты после этого еврей? — спросил он сердито.
— Я венгр! — ответил я ему с достоинством.
Фэчке пожалел, что он не сможет говорить со мной по-еврейски, но понял, что тут ничего не поделаешь. Ведь из всех законов Моисея и всей еврейской культуры в нашем доме свято хранились лишь две традиции: отец строго соблюдал субботу как нерабочий день, а мать умела великолепно готовить фаршированную рыбу. Из числа друзей отца любителями фаршированной рыбы были Балог и Фэчке. Маркович ограничивался соблюдением субботнего отдыха. Когда он решался попробовать фаршированную рыбу, его тотчас же рвало, потому что у него был больной желудок. Если уничтожение роскошного произведения матери происходило в его присутствии, Маркович всегда злился. Однажды, как раз в такой момент, появился у нас сожитель Фэчке, Кальман Асталош. Отцу он принес оппозиционную, а Марковичу правительственную будапештскую газету.
Асталош был невысокого роста, с коротко постриженными светло-каштановыми волосами, широкоплечий. Ни бороды, ни усов он не носил. Одежду и ботинки, мне кажется, он получил от Фэчке.
— Только этого мерзавца-социалиста не хватало еще в Берегсасе! — сердито пробормотал Маркович, когда Асталош уже повернулся, чтобы уйти.
Асталош услышал слова Марковича и обернулся. Не сказав ни слова, он долго смотрел на него в упор. У него были большие карие глаза.
— Паршивый социалист! — вырвалось опять у Марковича, как только Асталош вышел из комнаты.
Социалист? Я любил странные, редкие, красиво звучащие слова. Спросил отца, что такое социалист.
Вместо ответа отец пожал плечами.
— Почему ты не воспитываешь своего сына, Йошка? — спросил Маркович возмущенно. — Портрет кайзера Вильгельма висит у тебя на стене, но вместо того чтобы разъяснить, как он оберегает свою родину, указывая этим подлецам их место, ты все болтаешь, что он не то руку поцеловал, не то еще что-то делал с вашей Вильмочкой. Я бы на его месте шкуру со всех спустил. А как этот подлец смотрел на меня своими дурацкими глазами!
— Социалисты, сынок, — обратился ко мне фабрикант, несколько успокоившись, — социалисты, как сказал кайзер Вильгельм, это оборванцы без родины. Да. И я повторяю то же, что сказал кайзер Вильгельм, — они оборван цы без родины!
Оборванцы без родины?
Выражение это звучало интересно. Мне хотелось спросить, что оно означает? Но я видел, что дядя Маркович очень взволнован, и на этот раз пересилил свое любопытство.
Не лишне знать, что Балог называл Марковича за спиной, — а если они во время карточной игры ссорились, то и в глаза, — «рыжим лошадиным барышником». Волосы, борода и усы уксусного фабриканта действительно были цвета ржавчины, и в результате какой-то хронической глазной болезни края его век тоже были красными. Что же касается «лошадиного барышника», то, надо отдать справедливость Балогу, основной профессией Марковича на самом деле была торговля лошадьми. Он называл себя «уксусным фабрикантом», по-видимому, лишь потому, что это красивее звучало. Право на такое наименование ему дало то обстоятельство, что во дворе его дома в полуразвалившемся сарае делал уксус один глухонемой рабочий. Уксусный фабрикант, подобно Балогу, зимой и летом ходил в сапогах, но вместо гусарских штанов носил полосатые брюки, с большим трудом вправляемые в сапоги. Остальная одежда уксусного фабриканта по будним дням состояла из темно-синего двубортного пиджака, выцветшего черного галстука и мягкой зеленой шляпы с широкими полями. Его брюки никогда не были правильно застегнуты. Когда на это обращали внимание, он начинал громко смеяться.
Маркович имел девять детей. Трое из них были приблизительно моих лет. Шаму был старше меня на год. Микша родился всего через два дня после меня, а Тереза — спустя четырнадцать месяцев после нас обоих.
Тереза Маркович, краснощекая, золотоволосая, коренастая девочка, была моей первой любовью. Когда началась эта моя чистая любовь, сказать не могу. Помню только, что, хотя сад Марковича ничуть не меньше нашего изобиловал всякими фруктами, я ежедневно таскал в подарок Терезе яблоки, груши и сливы. Помню также, что как бы много фруктов я ни дарил своей возлюбленной, она всегда требовала еще больше. Таким образом, первая моя любовная трагедия заключалась в том, что карманы мои, в которых я таскал фрукты, не были размером с крестьянскую телегу.
К этому времени мне было уже пять лет.
Как большинство берегсасских детей, я в пятилетием возрасте научился плавать у мастера плавания Хомоннаи. Через Берегсас протекает узкая, мелководная, сонная речка Верке. На прикрепленном к берегу плоту находилась школа плавания Хомоннаи, лысого, толстопузого человека, беспрерывно сосущего кислые леденцы, о котором местная газета однажды писала, что он не мог бы переплыть даже стакан воды. Очень возможно, что Хомоннаи действительно не умел плавать, но это не умаляло его заслуг: факт остается фактом — берегсасская молодежь в течение многих лет посвящалась в искусство плавания исключительно им. А педагог он был великолепный.
Когда ученики Хомоннаи собирались на плоту, он раздевался до трусов и, ложась на живот, показывал, какие нужно делать движения во время плавания. Мы, его ученики, также ложились на горячий от солнца плот и для начала упражнялись, плавая на сухом месте. Когда мы таким образом усваивали элементарные основы плавания, Хомоннаи бросал нас одного за другим в воду.
— Плавайте! — приказывал он нам.
Мы кричали и визжали, барахтались руками и ногами и глотали немало грязной желтой воды Верке.
Наш мастер держал в руке длинный бамбуковый шест. Если кто-нибудь из учеников начинал тонуть, Хомоннаи, стоя на краю плота, протягивал ему шест и кричал: