Он сказал ей:
— Господин Паулуччи может, конечно, сказать, что я написал эту бумагу, находясь уже под стражей, и что поэтому она недействительна.
— Сударыня, — сказал Паулуччи, — бога ради, не подумайте, что я так поступлю…
И потом они стояли вместе, Ээва и Тимо, у крыльца возле небольшой кареты без окон, у которой ждали два конных жандарма. Ээва и Тимо стояли с минуту, а может быть, и дольше — обнявшись, лицом к лицу.
И маркиз Паулуччи оказался все же еще настолько человеком чести, что не приказал жандармам оттащить их друг от друга. Потом Тимо помахал всем, кто вышел на крыльцо его проводить, сел в карету, фельдъегерь с татарскими усиками запер дверцу на ключ и забрался на облучок.
— Куда вы его везете? — спросила Ээва по-русски. Она была совершенно белая, у нее сверкали глаза, но она не плакала.
— Не приказано говорить! — ответил фельдъегерь с самодовольством человека, посвященного в государственные тайны. И карета выехала из ворот.
Я подумал тогда, а может быть, и позже, но во всяком случае вспоминая, как удалялась эта карета без окон: как же в жизни все до ужаса просто. Оказывается, новому, особенному порядку жизни стать повседневным — проще простого. И разрушение этой новой и недопустимо хрупкой повседневности еще проще. Человеческая судьба, а может быть, и судьба всего мира (если только она отделима от судьбы человека) — это лишь крохотное движение в пространстве: росчерк пера, громкое слово, поворот ключа, свист топора, полет пули…
12 часов ночи
Ээва пришла в десять часов.
Слава богу, что я не начал сразу же говорить ей о своем. То есть о Риетте и о себе, а прежде выслушал ее. В темно-сером шелковом платье она была, как всегда, безукоризненна. И как всегда сосредоточенна. Но я заметил, что когда она села, то как-то особенно погладила подлокотник старого плетеного дивана. Я спросил:
— Что случилось?
— Якоб, я видела вчера в Пыльтсамаа господина Латроба. Он пригласил меня к себе. У него были такие новости, что я отправила лошадей с этим тартуским доктором домой, а сама осталась слушать господина Латроба. И через несколько часов вернулась в его карете. Якоб, получен приказ генерал-губернатора. Это значит — приказ императора. Для управления Выйсику создан опекунский совет. Господин Латроб его председатель. Члены — господин Лилиенфельд и Петер, муж Эльси.
— Ну, нечто подобное следовало ожидать, — сказал я. По правде говоря, даже с некоторым злорадным пренебрежением к тому, насколько сильно это, видимо, задело Ээву (госпожу помещицу!) по сравнению с тем, как мало это значило для такого ветрогона, как я.
— Теперь последуют большие изменения, — продолжала Ээва. — Господин Латроб с женой и сыном переселятся сюда.
— Бог с ними, пусть переселяются, — сказал я. — Здесь больше двадцати комнат. Ты так или иначе будешь получать свои три тысячи в год. А Юрика осенью у тебя заберут в лицей. И я не приворожен навеки к Выйсику. Я как раз хотел рассказать тебе о моих дальнейших жизненных планах. Ламинг… — я запнулся и подумал, как же мне от отца переключиться на дочь… Ээва сказала:
— Ламинга из Выйсику увольняют.
Что бы это значило?
Ламинг мне не симпатичен. Это так. Но в нем не было ничего особенно дурного. И сейчас увольнение его мне совсем не по душе. Его отъезд сбивал все мои планы.
— Почему его увольняют?
Ээва особенно пристально посмотрела на меня. Потом закрыла глаза и, поглаживая виски кончиками пальцев, сказала:
— Якоб, я говорю тебе об этом потому, что ты должен это знать. И еще потому, что… иногда мне начинает казаться, что все это становится просто свыше моих сил… Все эти восемь лет Ламинг был в нашем доме правительственным ухом. По тайному распоряжению губернатора в свое время убрали Кларфельда и вместо него поставили Ламинга. Я тоже много лет этого не понимала. Окончательно поняла только сейчас. Сейчас, когда Тимо вернулся, Ламинг уже недостаточно хитрое ухо…
Значит, Ламинг тот… Ну да. Они ведь тоже нужны. Откуда же иначе правительство будет знать, о чем думают и говорят в неблагонадежных домах. Но как противно об этом думать! Как будто, придя домой, вдруг обнаруживаешь, что наружная дверь все время оставалась открытой, комната выстыла, на полу всюду следы чужих грязных ног… А может быть, каким-то образом эта история, связанная с отцом, касается и Риетты?
Ну конечно!.. Впрочем, нет… Ну, не знаю. Подумаю об этом, когда все уляжется, потом.
Я спросил у Ээвы, что в разговорах между Ламингом и Тимо означало говорить правду, и как понять, что Ламинг якобы умер?
И тут Ээва подробно мне все рассказала. Все, о чем прежде она отказывалась пространно говорить. И что однажды с глазу на глаз Тимо сам ей рассказал.
Было это в Петербурге, в Зимнем дворце, году в четырнадцатом или пятнадцатом, в ту пору, когда Тимо был флигель-адъютантом. Однажды вечером государь вызвал его к себе и сказал: «Тимотеус Бок, я долгое время наблюдал за тобой. И я пришел к заключению: ты из тех людей, в чьей поддержке я нуждаюсь. И к которым я предъявляю особенно большие требования. Ты — один из таких, немногих. Пойдем со мной!» Он взял Тимо под руку и повел его в какую-то прилегающую к его личным покоям часовню. Там на аналое между горящими свечами лежала Библия. Император сказал: «Тимотеус Бок…», он даже сказал: «Timothée, mon ami[29], положи руку на Священное писание и поклянись мне, что всегда и во всем будешь говорить мне чистую правду, то есть от чистого сердца все, что ты на самом деле думаешь. Как тогда, когда я спрошу тебя, так и тогда, когда сам сочтешь это нужным».
И Тимо дал императору клятву.
— И Ламингу, — сказала Ээва, — как видно, это тоже известно. Бог его знает откуда. Впрочем, понятно откуда. Через тайную полицию. И этот глупец пытается время от времени разыгрывать перед Тимо комедию, будто он император Александр и Тимо должен говорить ему то, что думает…
— И Тимо попадается на эту удочку?
Я спросил об этом Ээву с внутренним волнением. Ибо из ее ответа так или иначе должно было выясниться, каким же она считает Тимо — безумным или нормальным.
Ээва мгновение смотрела на меня и сказала:
— Ты же сам слышал и наблюдал…
И я понял, что она насквозь меня видела и уклонилась от ответа.
Я спросил:
— А кто же теперь будет к нам приставлен в качестве уха?
— Кто его знает, — сказала Ээва, — приедет и предложит господину Латробу свои услуги какой-нибудь новый и еще более тихий управляющий…
Перед тем как уйти, она походила от окна к окну, как будто у нее было еще что-то сказать мне, но она только спросила:
— Но ты никому не будешь об этом рассказывать?
— Конечно, не буду.
Ээва была уже в дверях. Она улыбнулась и протянула мне руку:
— Даешь мне слово? Как Тимо — Александру?
Я пожал ей руку и сказал:
— Ясно. Не так я глуп, что дам тебе слово говорить. Я даю тебе слово молчать.
И сейчас вот сижу здесь за столом. Уже за полночь. Небо сиреневато-багровое. Могу задуть свечу и писать дальше, уже достаточно светло. Но все у меня записано, и, наверно, потому так подробно, что безотчетно я старался выиграть время, чтобы самому себе ответить:
— Как же мне относиться к Риетте теперь, когда я узнал про ее отца?
Сегодня ночью я много об этом думал, шагая взад и вперед по комнате. Конечно, было бы гораздо лучше, если бы я мог уважать отца Риетты. Но ведь я хочу жениться не на отце, а на дочери. В Библии, правда, сказано: «…Бог ревнитель, наказывающий детей за вину отцов до третьего и четвертого рода…» И все-таки, думается, мне следует быть терпимее, чем был Иегова Ветхого завета. Я с пристрастием себя допрашивал, что же делает меня столь снисходительным? Может быть, ко мне, уже закоренелому холостяку, на тридцать восьмом году жизни пришла наконец так называемая большая любовь? И я мог бы себе ответить: нет! Не так уж я глуп! Просто я сыт своим одиночеством. И эта теплая и мягкая девочка нравится мне. Когда она пришла сегодня утром, обняла меня за шею и вынула из белой салфетки половину миндального кекса (который сама испекла и потихоньку от отца утащила), мне было так хорошо и от нее, и от половинки ее кекса — как уж давно ни от чего не бывало. И то, что Ламинг со своей запятнанной репутацией отсюда уедет, для меня не удар, а выход! Пусть едет, куда хочет! На новую наушническую должность. Я останусь с Риеттой здесь. Я женюсь на ней. Чтоб ее душа была спокойна. Буду читать книги. Буду копать огород. Какие бы в Выйсику ни произошли изменения, на тридцати адрамаа для моей лопаты найдется пол-лофштеля[30] земли. Жить мы будем здесь, в моих полутора комнатах с эркером. И рядом со мной будет кто-то щебетать. Потом заберемся в нашу общую постель, и ни одна собака не посмеет на нас лаять! И что еще очень хорошо: мы с Риеттой на равном положении. Она — дочь обанкротившегося строительного мастера и управляющего мызой, которого шепотом называют правительственным наушником. А я — из навозной телеги попавший в весьма скандальную помещичью семейку… И может получиться, что я, старый холостяк, наконец…