Я спросил:
— Что это за рукописи?
Он немного походил взад и вперед. Помню, что происходило это в том самом кабинете, где он позавчера разговаривал с покойным императором. А в то время Тимо только что отказался от чести быть флигель-адъютантом при тогда еще здравствующем монархе. За большими окнами сильно мело, он переходил от одного окна к другому — от одной метели к другой — останавливался у столика для рисования (был он тогда необычайно строен и хорош собою) и пальцем подталкивал глобус, который начинал вращаться. И помню, как я подумал: он, наверно, воображает, что и мир можно перевернуть по собственному усмотрению…
Тимо сказал:
— Ну, например, история жизни моего учителя Лерберга, посмертно, он в какой-то мере и твой учитель. Когда этот труд у меня созреет, я хочу попросить, чтобы ты мне его переписал. Во-первых, мне самому он станет яснее, я сам его лучше увижу. Во-вторых, я это замечал: недостатки в тексте, написанном чужой рукой, я вижу скорее, чем обнаруживаю их в написанном мною самим.
Итак, господин фон Бок, полковник в отставке, перекочевал из militaria в literaria[11]. А из меня намеревался сделать для себя писаря. Но этому его плану еще в меньшей степени суждено было сбыться, чем моему — стать управляющим Выйсику.
В Тарту мы останавливались на Университетской улице, в доме, некогда принадлежавшем отцу Тимо. Не знаю, чьей собственностью был этот дом десять лет назад, очевидно, каких-то их родственников из лифляндских дворян, купивших дом после банкротства и смерти старого господина Георга и любезно предоставлявших нам во время наших приездов четыре-пять комнат на втором этаже. Тимо ходил в университет — новое, напоминающее храм здание — слушать лекции профессора Эверса и с таким усердием их записывал, что за ползимы исписал несколько десятков синих тетрадей. Их я тоже просматривал. То был курс истории средних веков. И мне бросалось в глаза: Эверс очень много говорил о рыцарственности как об идеале эпохи, и Тимо в своих записях тщательно все это подчеркивал. У меня это вызывало усмешку. Тем более что из уст самого Тимо я однажды слышал совсем иное.
По вечерам друзья Тимо собирались иногда в доме на Университетской улице, а иногда и где-нибудь в другом месте. Большей частью это были молодые люди из дворянских или литературных кругов, но случалось, что среди них оказывались и господа постарше, университетские профессора с супругами. Кстати, должен заметить, что все это были люди, которые — во всяком случае — не морщили носа по поводу Ээвы и не делали вида, что они лучше, чем она. Мне казалось, что даже напротив — они старались быть с нею особенно учтивыми, и порой это принимало смешную форму. Например, когда они при появлении Ээвы прерывали разговор на французском языке и обращались к ней на весьма ломаном эстонском. Однажды с едва заметной улыбкой она сказала им: «Mesdames et Messieurs, continuez done en français, pour moi e'est moins difficile que pour vous l'estonien»[12].
Тут одни от удивления забыли даже рот закрыть: «Выходит, красивая коровница, за которую посватался этот помешанный Бок, в самом деле получила образование, кое-кто ведь говорил…», а другие сразу почувствовали себя свободнее, их это заинтересовало. Однако их любопытство по отношению к Ээве оставалось в пределах, приличествующих образованным людям. Хотя, должен сказать, иногда и они становились смешными. Особенно когда видели, что Ээва не единственный курьез, а что рядом с нею в их обществе оказывалась в моем лице еще одна деревенщина, говорившая по-французски. Помню, как некий средних лет господин с раскрасневшимся лицом и вытаращенными глазами, после того как обменялся с нами пятью фразами и это дошло до его сознания, воскликнул:
— Я допускаю, что в любой невежественной толпе может найтись сотворенное господом исключение. Так что же, значит, встретив то, что мы здесь видим, нам следует прийти к заключению: имей наши чухонцы соответствующие условия, они все умели бы говорить по-французски и были бы вольтерьянцами?! Est — се qu'il nous faut conclure?![13]
На что профессор Паррот, это я точно помню, взглянул на нас с Ээвой и со смущенной улыбкой сказал:
— Oui, mon cher Bruininck, c'est оа qu'il faut conclure![14]
И еще как сквозь сон помню на этих вечерах профессора Эверса и господина Латроба с его развевающейся гривой, он импровизировал то на фортепиано, то на фисгармонии, то на клавесине (его я и раньше встречал в Выйсику, он был в сущности из наших мест и при всех своих музыкальных увлечениях самым неожиданным образом оказался судьей нашего пыльтсамааского прихода). И еще, разумеется, помню профессора Мойера и его красавицу жену.
Дом Мойеров почему-то особенно хорошо сохранился в моей памяти — на углу Карловской дороги и какого-то переулка, идущего к реке, — небольшой деревянный дом, желтоватый, оштукатуренный, под заснеженной черепичной крышей, он стоял среди сугробов. Собственно уже за городом. Внизу было шесть или семь просторных комнат, но с низкими потолками, и еще несколько наверху, в мансарде. Помню, двери были настолько низенькие, что, когда Тимо проходил через них, его волосы цвета оленьей шерсти касались верхней притолоки. В комнатах вокруг хозяина с цветущим лицом и его сибиллоподобной супруги толпились всевозможные люди. Теперь мне кажется даже удивительным, что там нашелся кто-то, шепнувший мне на ухо (ясно помню, как ни глупо держать в памяти подобные разговоры): «Поглядите, хозяйка идет под руку с супругом, а в другой руке у нее книжечка. Видите? А знаете, что это? Разумеется, стихи Жуковского! Сей поэт уже много лет в нее по уши verkracht….»[15]
Фамилию Жуковского мне и прежде случалось слышать, и я видел, что среди наших книг были и поэтические томики Жуковского, со священным чувством братства преподнесенные в дар Тимо. Так или иначе, но мне казалось, что это не какой-нибудь из тех третьестепенных стихоплетов, коих бродит по свету куда больше, чем может предположить человек несведущий, а серьезно признанный поэт (в той мере, в коей подобное признанье допустимо принимать всерьез). Во всяком случае там я слышал, что в позапрошлом году Жуковский был даже избран почетным доктором Тартуского университета. А что касается его должности, то он будто бы назначен обучать русскому языку невесту великого князя Николая Павловича. Помню, его однажды понапрасну ждали у Мойеров. Вообще-то он у них в доме не раз бывал и даже порой живал там наверху, под черепичной крышей. И, как я понял, дружба у них с Тимо именно под кровом этого дома и возникла.
Один вечер мне особенно врезался в память. В доме шла обычная светская жизнь. В комнатах, выходивших окнами на улицу, расположились дамы в светлых по тогдашней моде платьях, волосы у них были зачесаны кверху, на висках локоны, они лакомились доставленными из кондитерской пралине[16], болтая при этом про месмеризм и про оперу, написанную на сюжет «Ундины» Фуке, которая будто бы в прошлом сезоне была поставлена в Германии на сцене. (Видели и слышали эту оперу из присутствовавших дам наверняка только немногие, но «Ундину» они, разумеется, читали.)
Мужчины расположились в комнатах, которые окнами выходили на реку, густой дым от сигар и трубок тянулся через отворенные форточки в засыпанный снегом яблоневый сад. Стаканы с жженкой мужчины держали на курительных столиках, или в руке, или прямо на полу. Время от времени кто-нибудь из них вставал и шел в переднюю, размером с небольшой зал, где, зачерпнув серебряным черпаком из стеклянной чаши, наливал себе добавку. Но если голоса споривших в какие-то минуты начинали модулировать, то виновата тут была не жженка, а волнующая тема. Кстати, что касается жженки, или иначе пунша, то этот английский напиток с позапрошлого года, вместе с другими английскими фокусами, стал входить в моду и у нас, после того как наши лифляндские офицеры вслед за разгромом Буонапарта и взятием Парижа праздновали там совместно с англичанами победу и вообще больше с ними соприкасались.
11
От военных дел к литературным (лат.).
12
Господа, продолжайте говорить по-французски, мне это менее трудно, чем вам говорить по-эстонски (франц.).
13
Следует ли нам делать такой вывод? (франц.)
14
Да, дорогой господин Брюининк, нам следует сделать этот вывод! (франц.)
15
Влюблен (нем.).
16
Пралине — шоколадные конфеты.