Постепенно слезы иссякли, Элиасу стало легче; дав волю своим переживаниям, он успокоился. После того как отчаяние отпустило его, он устыдился своего плача, но подумал: «Мой отец говорит, что плачут только малодушные, что сардинец, родившийся в Нуоро, не должен плакать; но от плача так легко! Если иногда не плакать, то можно разорваться!»
Элиасу стало стыдно и страшно своей молитвы, которая была почти вызовом Богу; он попросил прощения и смирился; но на следующее утро ему суждено было испытать сильнейший испуг, удивление, горе и даже чувство радости, когда ему сообщили, что его брат Пьетро вернулся с сильным воспалением в почках и что он очень плох.
«Если он умрет, я смогу жениться на Магдалине!» — сразу же подумал Элиас.
Услышал ли Господь его молитву? О нет! Элиас отступился от нее, представив себе Бога, страшный образ которого создало в тот момент его воображение. Так нельзя.
«Как же я низок! — думал Элиас, торопливо идя домой. — Мне никогда не обрести спасения: я создан из зла».
Его мучило беспокойство, более из-за своих дурных мыслей, чем из-за болезни Пьетро; он раскаивался и бранил себя; но когда он пришел домой и узнал, что брат его вернулся больным еще вчера, то испытал нечто вроде разочарования — настолько в глубине души ему льстила странная мысль, что Господь внял его молитве.
Пьетро был и в самом деле плох; он все время стонал, черты его мертвенно-бледного лица были искажены мучительным страданием. За три дня до того ему пришлось много пройти пешком, чтобы нагнать одного из пропавших быков; волнение, усталость, жар, предрасположенность к несчастью сразили его. Ноги Пьетро опухли и кровоточили, руки были исцарапаны о кусты ежевики и камни.
Тяжелая подавленность угнетала всех в доме Портолу; Магдалина непритворно плакала; тетушка Аннедда зажгла две лампады, произнесла заговор и получила знак, что Пьетро суждено было умереть.
Для Элиаса наступили ужасные дни. Он шел к брату, смотрел на него, ходил по комнате, заламывая руки и тоскуя от невозможности сделать хоть что-нибудь для того, чтобы спасти Пьетро. Элиас ни разу не взглянул ни на Магдалину, ни на ребенка; он уходил, объятый отчаянием, и истово молился часами, чтобы Пьетро выздоровел. Но даже во время этих жарких молитв он часто вздрагивал, и смертельный холод леденил его кровь: может быть, это тот бес одолевал его? Почему, стоило Элиасу забыться хотя бы на мгновение, он нашептывал ему радостные слова, внушал ему постыдные вожделения, непрестанно являя образ умершего и похороненного брата?
«Это дьявол, — подумал однажды вечером Элиас, — но ему не одолеть меня, больше никогда не одолеть! Хорошо, пусть Пьетро умрет, если ему суждено умереть; да, как бы это ни было ужасно, сатана, я сейчас хочу, чтобы брат мой умер, для того, чтобы показать тебе, что ты никогда снова не возьмешь надо мной верх. Никогда! Никогда! Я сильнее тебя, сатана; тело мое слабо, и ты можешь извести его, но мою душу тебе никогда не одолеть снова».
Той ночью Пьетро умер. Элиас закрыл ему глаза, перекрестил его лицо и помог тетушке Аннедде обмыть и одеть покойного.
После этого Элиас продежурил всю ночь у тела брата. Время от времени он вставал и склонялся над лицом умершего, подолгу глядя на него в безумной надежде, что Пьетро жив и вот-вот шелохнется и восстанет.
Но обросшее мертвенно-бледное лицо с опущенными веками оставалось недвижно, как пугающая бронзовая маска. Элиас чувствовал, может быть, первый раз в своей жизни — ведь он никогда еще так близко и так долго не глядел на мертвеца — все неумолимое величие смерти. Он вспомнил живого, смеющегося Пьетро; Боже, какой малости хватило, чтобы швырнуть его на эту кровать, недвижимого и умолкнувшего навеки! Навеки! «Завтра в этот час из мира исчезнет даже эта оболочка!» — думал Элиас и не знал, как убедить себя, что все заканчивается так, что и он, и его родители, и Маттиа, и Магдалина, и ребенок в один прекрасный день так же исчезнут. Потом он снова падал на колени у кровати, и боль его сменялась успокоением.
«Да, всему наступает конец, — размышлял он, — и нам больше не придется страдать. К чему такая суета? Всему приходит конец, одна душа остается; так спасем же ее».
И он чувствовал себя, как никогда, сильным перед искушением и перед лукавым; затем он снова вспоминал брата — живого, их детство, юность, ту смертельную обиду, которую он нанес Пьетро, и сокрушался; рыдания сдавливали ему горло.
«Теперь, когда он умер, — спрашивал Элиас себя, — узнает ли он, как я оскорбил его? Простит ли он меня?»
Но эти вопросы вели его к воспоминаниям; он снова видел Магдалину в той самой комнате, где теперь покоился Пьетро, и им постоянно овладевала услада при мысли о том, что теперь он мог любить Магдалину, не впадая в грех; но он тут же гнал от себя это искушение и, снова склоняясь над лицом покойного, возвращался к созерцанию смерти. Так прошла ночь.
На рассвете Элиас ненадолго уснул; ему приснился живой Пьетро, ехавший на лошади с пастбища (во всех снах Элиас видел себя еще пастухом). Лицо Пьетро было мертвенно-бледным, а глаза закрыты, как у лежащего на кровати тела.
— Что тебе нужно? — спросил Элиас с ужасом.
— Ребенок умер; я здесь, чтобы сказать тебе об этом, — ответил Пьетро. — Возвращайся домой, потому что хоронить его должен ты.
Элиаса охватили такой испуг и такая тоска, что он сделал над собой усилие, чтобы проснуться; но, и проснувшись, он чувствовал тоску, как во сне. Уже был день. Элиас услышал, как плачет ребенок, и сразу же подумал с болью:
«А что, если он тоже умрет? А если сон — это знак? Беда никогда не приходит одна; а я верю снам».
Теперь уже Элиасу казалось, что любые несчастья могут произойти, что они рядом и неизбежны; сильная грусть одолела его, и он пошел посмотреть на ребенка.
Ребенок плакал. Магдалина, уже в черном платье вдовы (оно придавало ей изящество, в нем она выглядела молодой и цветущей, какой она и была), пыталась успокоить малыша, тихо разговаривая с ним. Многие родственники уже собрались; дом был погружен в темноту.
Элиас тихо, почти украдкой вошел в полумрак комнаты.
— Что с тобой? — спросил он, склонившись над ребенком.
— Почему он плачет? — спросил он затем у Магдалины.
Ребенок взглянул на него широко открытыми, полными слез глазами и ненадолго замолчал, приоткрыв дрожащий ротик; потом снова начал плакать; Магдалина тоже подняла глаза навстречу глазам Элиаса, и ее рот тоже дернулся.
— Тихо, тихо, прелесть моя, — произнесла она дрогнувшим голосом, баюкая малыша на руках, — будь умницей, вот дядя Элиас не хочет, чтобы ты плакал… Но вдруг она спрятала лицо на шее у ребенка и безутешно разрыдалась.
— Да что с тобой, Магдалина? — вне себя молвил Элиас.
Затем он отошел, словно невидимая рука оттолкнула его: эта сцена взволновала его кровь; он чувствовал, что Магдалина плакала не только из-за смерти мужа, и ее взгляд, всегда нежный и страстный, проникал в самые глубины его души.
«Ах, — думал он, сидя в углу комнаты в окружении родственников, — священник Поркедду прав: ребенок всегда, всегда будет связывать нас; нужно, чтобы я не видел его, не приближался к нему, иначе я снова впаду в грех, и это будет хуже, чем когда-либо раньше».
И все те люди, которые заходили и выходили, говоря пошлые вещи, надоели ему до смерти; он страстно желал, чтобы все закончилось, похороны прошли, три дня соболезнований миновали, и он мог остаться один на один со своей болью и своими соблазнами.
«Боже! — думал он, — если искушение уже так сильно, когда тело моего брата еще здесь, когда оно еще не остыло, то что же будет потом? Нет, нет, нет! — со злостью внушай он себе. — Я одержу верх, я должен победить и сделаю это».
Однако борьба началась, ужасно же было ее начало! Первый, второй, третий день, с похоронами, с соболезнованиями, с сардинскими траурными обрядами, миновали как дурной сон.
Наконец Элиас снова оказался в своей келье, на своей кровати, уставший, опустошенный, в одиночестве. Из памяти не уходила ночь, когда он читал послание Святого апостола Павла; и воспоминание о своей полной отчаяния молитве постоянно возвращалось к нему, словно упрек совести.