Отыскав нужный мне подъезд, я поднялась на четвертый этаж.

Почти сразу дверь мне открыла старая, но удивительно хорошо выглядящая женщина.

— Здравствуйте, — сказала я, — мне нужна Анфилада Львовна.

— Это я, — радостно отозвалась старушка, — а вы, по-видимому, Наташенька. Виталик точно так и описал вас.

Я вошла в квартиру с огромным темным коридором, заставленным какими-то вещами. И как она ориентируется здесь? Ничего же рассмотреть невозможно.

— Знаете, Анфилада Львовна, не следует открывать дверь незнакомым людям, даже не спросив, кто это. Подобная беспечность может вам дорого обойтись. Вот и картины украли.

— Да Виталик сказал, что вы сейчас приедете, — в оправдание пробормотала она.

Знал, негодяй, что я тотчас примчусь.

Меня проводили на кухню. Наконец-то можно было не бояться наткнуться на неизвестный громоздкий предмет.

Кухня была просторной, светлой и уютной, залитой солнцем, проникающим сквозь большие окна. Дом был старой постройки, с высокими потолками, широкими дверными проемами, должно быть чей-то бывший особняк. На потолке раньше, вероятно, была лепнина, в огромных залах, освещенных тысячью свечей, танцевали дамы в бальных туалетах с глубокими декольте, мужчины во фраках и лихие гусары.

Ну вот, фантазия некстати разыгралась. Никаких бальных залов тут давно нет, они разделены перегородками и превращены в несколько квартир. Натертый воском паркет не отражает светских красавиц. Лучше выбросить из головы романтические воспоминания прошлого и посмотреть, что собой представляет родственница Говоруна.

Стройная, подтянутая, аккуратная, современно одетая пожилая женщина. Сразу даже не определишь, сколько ей лет. Около семидесяти или больше. Располагающее к себе лицо, правильные черты лица, волосы с легкой сединой уложены на голове короной. Никогда бы не подумала, что у Говоруна может быть такая милая, приятная тетя. Полная противоположность ему.

При первом знакомстве она вызывала симпатию. Первое впечатление бывает и обманчиво, но я ему доверяю. Не знаю, была ли она красавицей в юности, во всяком случае, сейчас можно сказать, что в ней чувствуется порода.

На столе стояли две чашки, ваза с печеньем и коробка конфет. Сразу видно — к визиту подготовились.

— Чайку попьем, — радостно сообщила Анфилада Львовна, — только вскипел.

Создавалось впечатление, что меня ждали именно в эту минуту. А что, если через секунду из другой комнаты выскочит Говорун и объявит, что все это нелепый розыгрыш и никакого спора не было? Я на всякий случай обернулась на дверь, но никто не появился.

В квартире мы были одни. Хозяйка налила мне чай.

— А может, хотите кофе?

Она замерла с чайником.

— Нет-нет, спасибо. Не беспокойтесь. С удовольствием выпью чаю.

Быстрота и нереальность происходящего совершенно ошеломили меня. Я в замешательстве смотрела на свою чашку, краем сознания впитывая болтовню словоохотливой хозяйки. Видимо, велеречивость — семейная черта, передающаяся по наследству.

За короткое время, которое потребовалось на то, чтобы разлить чай, достать из холодильника пирожные и переместить их на тарелки, я стала обладательницей ценной информации о местонахождении, возрасте и сфере занятий сына и дочери Анфилады Львовны, а также о степени родства и довольно непростых отношениях между членами семьи Смирновых и Соколовых.

Затем мне было представлено практически полное генеалогическое древо с некоторыми его ответвлениями.

— Мой прадед, — рассказывала Анфилада Львовна, — Афиноген Аполлинариевич Соколов, был купцом весьма средней руки. Жил он в Нижнем Новгороде, торговал пенькой и воском, с того и доходец небольшой имел. Любил покутить, чтобы шуму побольше да компания повеселей. Дедушка принял наследство. Поначалу все шло по накатанному пути. Но человеком он был энергичным, предприимчивым. Доход рос. Постепенно он перешел на производство сукна, потом расширил его, построил не одну суконную и текстильную фабрику и начал вывозить товар за границу. И так неожиданно успешно пошли дела, что он разбогател невероятно. Но, как это часто бывало в ту пору, мечтал, чтобы дети его получили благородные профессии. «Я, — сказал, — столько заработал своим горбом, что и детям моим хватит и правнукам. Даст Бог, так и утрою состояние, а им нечего в грязи возиться. Пусть узнают лучшую долю». Дочь выдал замуж, дав огромное даже по тем временам приданое. А сыновей отправил учиться во Францию. Один выбрал артистическую стезю, к полнейшему неудовольствию отца, тот даже грозился наследства его лишить, стращал немилосердно, но дядюшка мой, несмотря на сильнейший гнев своего родителя, принялся актерствовать. Особых успехов на сем поприще он, однако, не снискал. Папенька мой избрал себе профессию более практичную, денежную и близкую к жизни — решил стать адвокатом, за что одобрение и благословение деда получил тут же. «Адвокат, — сказал дед, — в семье весьма полезная фигура. Мало ли какая оказия приключится. Все под Богом ходим». А предприятия тем временем продолжали приносить немалый доход, семья в Москву переехала. Дед богател, да вот напасть — пристрастился к игре. Фортуна, как известно, дама переменчивая, то лицом к тебе, то спиной поворотится, не зря ее изображают с рулевым веслом. Так она и мотала моего деда из стороны в сторону. Выиграет тысячу, да десять спустит. Уж если человеку не везет, то, как ни бейся, ничего не получится. Не дает судьба легких денег, без толку и стараться. Прибыль-то шла, да все больше уходила на сторону. Уж сколько людей разбогатело на невезении моего деда, и представить трудно.

Слушай, Наташа, сказала я себе нравоучительно, чем кончаются азартные игры. А ты свои затеваешь.

— А потом вдруг он за ум взялся, — продолжала моя словоохотливая старушка, и мне стало легче, что не все может быть так плохо, как я предполагаю, — почему с ним сия метаморфоза приключилась, никто понять не мог, да победил он своих демонов, бросил игорные занятия, делами занялся пуще прежнего. Да надумал собрать коллекцию наподобие Третьякова, тогда его галерея только стала общественной. Вот и пришло дедушке в голову, что и он должен след свой в истории Отечества оставить, чтобы имя его прославилось и не забылось вовеки. А так как человеком он был не шибко образованным и в искусстве понимал слабо, но практичен был весьма (кроме тех случаев, что касались игры, безусловно) и в каждом деле основательность любил и порядок, то отправился в Третьяковку: изучить собрание. Всякие портреты и жанровые сценки он отбросил сразу по причине их бесполезности: «На кой черт мне какие-то чужие тетки в доме, хоть княжна она, хоть графиня? Будут у меня в столовой висеть, глаза мозолить. Видеть их не видел и знать не хочу. И эти свадьбы, похороны, прощания на вокзале мне тоже ни к чему, со своими бы делами разобраться». И остановил выбор на пейзажах и натюрмортах. Тут все понятно: вот сосны, вот березы, вот тебе цветочки в вазе разные да снедь. Наша коллекция началась с малых голландцев и русских пейзажистов. Папенька мой вернулся из Франции, привезя три картины. Содержание он получал приличное и мог себе это позволить. Так что начал-то он свою коллекцию как будто и независимо от отца. Но утверждать не берусь, они переписывались, так что не исключено, что дед и писал о своих меценатских замашках и наказал привезти что-нибудь из-за границы. Одна картина была «Итальянский бульвар» Камиля Писсарро, вторая — «Руанский собор» Клода Моне, третья — «Бульвар Сен-Мишель» Ренуара. Дед мой пожал плечами: «Больно чудно. Наши-то противу них поискусней будут». Потом папенька, невзирая на полученную профессию, стал в художественной среде вращаться, увлекся мирискусниками, и в нашем доме появились картины Бенуа, Бакста, Петрова-Водкина, Лентулова. Адвокатом он был неплохим, словом владел мастерски.

Так вот откуда ваша неуемная разговорчивость.

— Клиентура у него появилась обширная и состоятельная. Деньги потекли рекой, зарабатывал он весьма недурственно. Увидев картины, приобретенные папенькой, особенно Лентулова, дед только поморщился: «Тьфу, гадость какая. К себе забери. Видеть это уродство не хочу». И купил еще один пейзаж Шишкина. Его он вообще предпочитал всем остальным, должно быть видя свое, родное в дремучих лесах и необъятных просторах. Коллекция пополнялась, и в конце концов дед открыл бы частный музей, да только произошло несчастье и он погиб незадолго до революции — совсем не так, как предсказывали ему когда-то близкие, не в результате коллизий, связанных с игрой, а на одном из собственных заводов, где случилась авария. Однако дед успел заразить папеньку идеей музея, и тот продолжал собирать живопись, ту, которая больше была ему по сердцу, намереваясь воплотить замыслы отца в жизнь. Но тут грянула революция, уничтожив и папенькины планы. Живопись свалили на чердак, боясь даже заикнуться о передаче ее в какой-то из национализированных музеев, понимая, чем это кончится. Тогда нужно было сидеть тише воды ниже травы, особенно с нашим непролетарским происхождением. Папенька вывез семью в деревню подальше от потрясений, там мы пережили первые непростые годы гонений и репрессий. Когда началась эпоха НЭПа, все несколько воспряли духом, семья вернулась в Москву. Папенька поступил на службу: скромным счетоводом. Меня еще тогда не было. Конечно, мы не оказались в нашем прежнем доме, который находился в одном из староарбатских переулков. Все картины, как ни странно, уцелели и даже не пострадали ничуть. Их тайком перевезли к нам, где и хранили потом долгие годы в кладовке за разным хламом. Тетушка моя Ефросинья с мужем уехала в Екатеринбург, где вскоре и умерла — тиф свирепствовал. Дядя Николай отправился с семьей во время войны в эвакуацию, да их поезд обстреляли, и первый же снаряд попал в вагон, где они находились. А мы вот, ирония судьбы, остались в Москве, уцелели и даже репрессий каким-то чудом избежали. Бывало, бедствовали ужасно, продавали золотые украшения, безделушки, фарфор кузнецовский. Но ни одной картины так никогда и не тронули, даже после смерти папеньки. Он не позволял, а мы уже и не могли. Это святотатством было бы по отношению к нему. Так и перебивались. Папенька-то умер, мне двадцать лет было. С детства я его рассказы о нашей коллекции слушала, вначале это для меня вроде сказок было. Помню, сядет папенька со мной и говорит: «Анфисочка (он меня Анфисой звал), сохрани коллекцию. Это наше достояние. Все проходит. Слава, деньги — тлен. А это останется и нас переживет». До сих пор я его наставление помню и памяти его никогда не предам.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: