В Нелли было нечто от мученицы: она ходила в церковь и за покупками. Отца, как только он появлялся, она сразу же укладывала на диван. Она говорила, что мужчины слабее женщин. Тётя Марго была портнихой. В 12 лет её отдали в ученицы женщине, жившей рядом со школой при церкви Эммануэля. Эта женщина и обучила Марго шитью, мастерству метать, кроить и всякому такому. В 13 ей подарили серебряный напёрсток. За швейной машиной она сидела, словно за органом в концертном зале «Зимний сад» в Блэкпуле: нажимала на педаль, опускала голову, будто кланялась, раскачивалась на стуле, а когда орудовала подножкой швейной машины, колени её так и ходили вверх-вниз. Оторвав нитку, она оглядывалась, словно услыхав за спиной аплодисменты.
Какой-то период во время войны она работала на военном заводе в Спике, но тётя Нелли настояла, чтобы Марго ушла оттуда. Нелли говорила, что работа на заводе делает Марго грубее. Мать считала, что у Марго внешность истерички, в голове у неё словно всегда гулял ветер. Она носила вечерние платья и белые танкетки. Беспрерывно курила. Глаза у неё были преувеличенно выразительными, в них светились драматичность и переутомление. Она скупала целые рулоны ткани в магазинах, пострадавших от бомбёжек. В платьях из слегка обгоревшей ткани, с бриллиантовой пряжкой на бедре и ожогом на плече, Марго выглядела жертвой пожара. Она сходила с ума по школьному учителю Симору. А однажды, в первый год войны, в квартире у тёток — это был незабываемый эпизод в их жизни — остановился голландский моряк. Он подарил Марго отрез китайского атласа. В тайне от Нелли она сшила из него саронг, в котором она ходила в женский клуб. Сквозь длинный разрез виднелись её подвязки для чулок и свисающие края трусов из зелёного шёлка.
Раз в две недели я ночевала у тёток. Перед тем, как лечь в кровать, они набрасывали прямо поверх одежды фланелевые ночные рубашки и лишь затем раздевались. Помешав кочергой в камине, снимали корсеты. Эту операцию они совершали на коврике перед камином. Чтобы расстегнуть все бесчисленные крючки и, наконец, освободиться, им приходилось долго сопеть и изгибаться. Прерывисто дыша, они торжествующе сбрасывали своё розовое облачение прямо на пол, где оно лежало, как щитки игрока в крикет, ещё сохраняя форму владелиц. Их короткие подвязки дразняще искрились на огне. Вконец обессилев, заворожённые пылающим камином, обе женщины стояли в ночных рубашках и массировали животы, дыша медленно и глубоко. Потом садились по обе стороны от каминной решётки и снимали чулки. Наконец-то на шерстяном коврике появлялись их нелепые желтоватые ноги со скрюченными — чтоб не обжечься — пальцами.
Мистер Бейнс, отец моей матери, был высок и представителен. Он управлял красильной фирмой «Гудласс Уоллс» в Ливерпуле. Мистер Бейнс стремительно продвигался по службе и коллекционировал бабочек. До войны дед плавал на пароходах, а бабушка оставалась на берегу. Ей было до него далеко. Она была маленькой, сутулой. Во рту у неё вечно была мятная лепёшка. В городе она взяла себе за привычку падать в обморок и никогда не отказывалась, если сердобольные прохожие угощали её бренди.
Мать презирала её и неизменно советовала взять себя в руки. Мамина антипатия к бабушке началась из-за собаки по кличке Билл. Билла маме подарили в детстве, разумеется при условии, что он будет прилично вести себя в саду. Бабушка не любила собак. Однажды она вытоптала все нарциссы в саду, а вину свалила на Билла. На следующий день дед, скрепя сердце, сплавил куда-то собаку. Отец говорил, что мать просто несёт чепуху: «Старый педрило воспользовался возможностью, — говорил отец. — Чтоб такой скряга тратил деньги на собачью жратву!»
Бабушка призналась мне, что в детстве переболела рахитом, а уже в десятилетнем возрасте работала на конфетной фабрике в Гейтейкре. Но мама сказала, что всё это брехня. Когда мы ужинали в Саутпорте и мама оставляла под тарелкой чаевые, бабушка крала их и украдкой опускала в сумочку.
Язык у ливерпульцев подвешен хорошо. В моей семье слова произносились так, словно они могли кого-то спасти. Правда, такие реальные вещи, как доход, страховая премия или интимные отношения, не обсуждались, но зато чувства и мнения выражались напрямик, без всяких околичностей. Сидя в уголке и помалкивая, ты в считанные минуты мог услышать, как кого-то убивают, разрезают на мелкие кусочки и выбрасывают в мусорное ведро, потом неожиданно извлекают из него и отпускают грехи — и всё в одном предложении. Мать, говоря с Марго о Нелли, умудрялась заметить, что Нелли очень поверхностна, чересчур сурова и слишком уж о себе мнит. А тётя Марго, обрушиваясь с бранью на Нелли, вспоминала недобрые и лживые поступки своей сестры. Мать в знак согласия кивала головой, но когда мне казалось, что я уже насквозь вижу Нелли, тётя Марго восклицала: «Но чёрт побери, зато какой у неё бисквитный пирог!»
Дом был всегда полон слов, даже когда мы не разговаривали. На самом краю подоконника, за шторами, стоял приёмник. Лампы в нём никогда не перегорали, но сам приёмник треснул в трёх местах. Эти трещины были заделаны чёрной липучкой. Мать хотела вышвырнуть радио. Однажды ей это почти удалось. Она была тогда наверху — вытряхивала в окно банный коврик. Влажный тяжёлый коврик выскользнул у неё из пальцев и упал прямо на антенну, натянутую между стеной дома и краем забора. Приёмник свалился с подоконника и плюхнулся между стулом и столом. Отец рванулся вперёд и поймал его. Он любил приёмник — не за музыку, а за голоса, говорящие о поэзии и политике, что для него было одним и тем же.
Снова и снова я пытаюсь описать семейную жизнь. Мне кажется, что эти странные звуки, которые мы издаём, или закорючки и каракули, которыми исписываем бумагу, нужны только нам самим, как подтверждение, что мы на самом деле существуем.
Beryl Bainbridge 1984
Журнал «Англия» — 1986 — № 1(97)