— Вы доверяете этому пастуху? — спросил Бенуа.
— Абсолютно.
Я говорил искренно, хотя в глубине души я все же удивлялся неожиданной уверенности Модеста. Значит, совсем недавно он все-таки нашел этот пресловутый проход. Впрочем, тут не было ничего невозможного. По словам Бестеги, снаружи он был почти невидим — узкая брешь, куда человек еле мог протиснуться. Затем она расширялась и превращалась в коридор, заваленный обломками скал. Можно было сотни раз пройти мимо входа в эту щель, не подозревая, что она разрезала гору, как нож ковригу хлеба.
— Он надежный человек, — повторил я, — и очень честный.
— Но он не молод.
— Он задыхается меньше, чем мы с вами, и ноги у него крепче наших. Кроме того, он пойдет не один. Молодой парень из местных проводит вас вместе с ним.
Француз и оба летчика улеглись спать. Бестеги отправился предупредить вдову Сонье. Я остался у огня с Хуанитой, которой еще не хотелось ложиться. Она смотрела на раскаленные угли, на губах ее блуждала улыбка. Пурпурный ореол окаймлял ее нежный профиль.
Непринужденным тоном я спросил ее, знала ли она некую мадемуазель Буайе, которая учительствовала в Кампасе после первой войны.
— По возрасту, — добавил я, — она могла бы быть вам матерью. Я — Модест уверяет, что вы очень похожи на нее.
Она посмотрела на меня с большим удивлением.
— Мадемуазель Буайе? Нет, не знаю. В моей семье никто не носил такой фамилии, просто не знаю. Эта фамилия часто встречается…
— Да, особенно в наших местах.
— Верно, но мне она ничего не говорит. Учительница? Она жила здесь одна?
— Да. И пастух был, кажется, влюблен в нее. Во всяком случае, в какой-то степени…
— Он женат?
— Он был когда-то женат, но жена ушла от него. Ее уже не было, когда эта девушка приехала сюда работать.
— Понимаю.
— Может быть, вы не совсем таи это поняли…
— А что стало с этой женщиной?
— С его женой? Она исчезла, и он уверяет, что ее загрыз медведь.
— Медведь? Здесь в самом деле есть медведи?
— Будто бы. Сам я никогда их не видел. Здесь не медведей надо опасаться.
— Да, конечно. Это я знаю.
Она сказала, что ее семья живет в окрестностях Тулузы и думает, что Хуанита продолжает учиться и заниматься испанским языком. Я больше не расспрашивал: тогда каждый говорил о себе лишь то, что считал возможным. Я рассказал ей не много о Модесте, о его долгой уединенной жизни, где царили медведь и образ любимой женщины
Она слушала меня очень внимательно, вглядываясь в змейки пламени и слегка наклонив ко мне голову. Мне хотелось описать простую жизнь Бестеги простыми словами. Это было нелегко. Невозможно в двух словах точно отобразить даже самую несложную человеческую жизнь. И кажется, Хуанита поняла все мои недомолвки. Изредка ее губы, блестевшие от жара очага приоткрывались, тихо произнося: “Да… конечно… действительно…”
Мало-помалу мною овладело странное ощущение, словно фантазии Модеста вошли в мою голову. Эта девушка явилась откуда-то из неведомого прошлого, точно сказочная добрая фея Она говорила рассудительно и спокойно. Ее движения были сдержанны и будничны, но временами блеск ее глаз, хрупкая стройность фигуры под грубой тканью наводили на странные мысли — не чудо ли, не сон ли передо мной… Краткий миг пролетал, и я встряхивался, сердясь на самого себя: “Ты, видно, рехнулся! Фантазия? Фея? Что за пустые слова! Ты проникся бреднями, поверил в призрак вечной жизни, которая парит где-то в туманах! Это просто нелепость!”
Потом мне пришли на память слова одного испанского писателя. Однажды ты проходишь мимо прекрасного лица, самого прекрасного на свете. Ты ждал его всю жизнь, и оно одно могло дать тебе счастье. Но оно мелькнуло и исчезло. И никогда больше тебе не суждено его увидеть.
На следующий вечер мы опять собрались у очага, и Бенуа снова заговорил о лагерях смерти. Это было при Модесте.
— Да, я встречал много заключенных в наших селах, — скачал пастух.
— Они совсем из других лагерей, — возразил Бенуа. — Я рассказываю вам о лагерях смерти. Нацисты свозят туда мужчин, женщин, стариков, детей…
— И детей! — воскликнул Модест.
— Да, детей. Со всей Европы.
— И что же они с ними делают?
— Убивают. Они уже истребили миллионы.
И своим глухим голосом француз продолжал рассказ. Перед нами возникали ряды колючей проволоки, по которой шел электрический ток. сторожевые вышки, где стояли фашистские солдаты, и живые трупы, живые скелеты мужчин и женщин, бродящих среди бараков.
— И гром не поразит их! — бормотал Модест. — Разве люди способны на такое?
— Да, — возразил Бенуа, — именно люди пытают и мучают заключенных. Вы скажете, что эти люди недостойны называться людьми…
Он говорил о поверках в мороз, о полуголых, изнуренных узниках, которые ждутся друг к другу на снегу, пока конвойный выкрикивает их номера. На руке у каждого выжжено синее клеймо, как у скота. За малейший проступок заключенных вешаюi публично в назидание остальным. Иногда эсэсовцы забивают их насмерть дубинками или прикладами.
— Вы нам говорите о таких преступлениях, которые и вообразить невозможно, — подавленно промолвил Бестеги.
Бенуа продолжал:
— Были вещи и похуже. Гитлеровские врачи производили опыты на заключенных. Или же им объявляли: идите в душ. А душ оказывался газовой камерой…
— Что это такое? — спросил Модест.
— Газовая камера. Людям раздают кусочки мыла и ведут их в помещение наподобие душевой. Но с потолка пускают не воду, а газ, удушливый газ. Как только узники задохнутся, их сжигают в кремационных печах. Кусочки мыла заботливо собирают. Да и не только мыло. В этих лагерях есть целые склады одежды, чемоданов, очков, волос…
— О, замолчите, пожалуйста, замолчите! — прошептала Хуанита.
— Я хотел бы замолчать, — ответил Бенуа, опустив голову. — Но молчать нельзя. Нам никогда не испытать таких страданий, какие выпали на их долю.
— Ей-богу, лесной хищник лучше, — вставил Модест. — Зверь убивает вас и пожирает. Он не пытает свою жертву. А когда зверь сыт, он уходит в свою берлогу.
— Зверь не знает сытости, — добавил Бенуа со смутной усмешкой.
Модест покачал головой, словно размышляя: нельзя поверить всему этому, слишком много ужасов, вы выдумали их, чтобы напугать нас…
— И много народу погубили они таким образом? — спросил он после минутного раздумья.
— Я уже сказал вам — миллионы.
— Миллионы? Значит, больше, чем жителей в Тулузе или Марселе?
— Гораздо больше. Миллионы. Много миллионов. Но даже если бы жертв было меньше, преступление не стало бы менее тяжким.
— Нет, это не люди, — повторил пастух.
— Нет, это именно люди, которые терзают других людей. Вот почему их преступление так велико.
— А удалось кому-нибудь бежать из таких лагерей?
— Почти никому. Это слишком трудно.
— Но есть там такие, кто пытается бороться?
— Да, такие есть.
Модест взглянул на меня, на Хуаниту, потом на англичан и, наконец, на рассказчика. Лицо его выражало полную растерянность.
— Я лучше вскрыл бы себе вены, чем вот так мучиться, — пробормотал он.
— Я встретил одного человека, которому удалось выбраться из этого ада, — продолжал Бенуа. — Он чудом спасся и пробрался во Францию. От него-то я все и знаю. Он рассказывал, например, что, когда в бараке заболевал кто-нибудь, другие заключенные приходили ему на помощь. Каждый отдавал ему одну ложку похлебки. Иногда эта ложка спасала человека.
— Неужели они не могли дать ему больше?
— Вряд ли. Еды едва хватало на то, чтобы самим не умереть с голоду. Нельзя спасать одного ценой жизни других. Им приходилось все тщательно обдумывать и рассчитывать. Впрочем, это просто пример, один из многих.
— Какой ужас! — проговорил пастух, сжимая кулаки. — А известно хоть, где находятся эти лагеря? Разве нельзя послать туда самолеты? Ведь даже разбомбить эти лагеря будет лучше для этих несчастных!