Опечаленным и расстроенным прилетел я в Новый Орлеан. Остановились мы в отеле, расположенном в начале Бурбон-стрит. Проспав в номере до самого вечера, я вышел на улицу. От устья Миссисипи и Мексиканского залива веяло влажной духотой. Нью-Орлеан в основном состоит из тесно сгрудившихся многоэтажных зданий, на такой город раз взглянешь и никогда его больше не вспомнишь. Но когда я, влекомый толпой туристов, дошел до тесных улочек старого европейского квартала, облик Нового Орлеана изменился до неузнаваемости. Кругом стояли сплошь двухэтажные дома с причудливыми арабесками железных балюстрад, а когда я заглянул в уличное кафе, то обнаружил, что оно расположено в испанском дворике с зарослями тропических растений и бронзовым фонтаном посередине. По обе стороны улицы тянулись магазинчики, торгующие майками, порнокинотеатры, секс-театры, сувенирные лавки, закусочные, рестораны, дискотеки, залы современной, народной и джазовой музыки, диксиленды и забегаловки, забегаловки, забегаловки. Все заведения имели довольно грязный и обшарпанный вид, несмотря на яркое сияние неоновых огней, но в целом за этой картиной проглядывала какая-то отчаянная веселость, простота, блеск и кутерьма, суматошность и изыск, стон отчаяния и крик восторга, бьющая ключом жизненная сила и душевный надлом, свет и тьма, нестройный шум и праздничный гам. Огромный котел, в котором бурлит пестрое варево. Разомлевшие от душного, липкого, как сироп, воздуха посетители, словно под воздействием электрического заряда оживают, начинают громко разговаривать, жестикулировать. Они обливаются потом, но лица их светлеют, а глаза загораются.
Из всех открытых дверей доносится музыка играющих оркестров и ансамблей. Глухой рокот ударных. Рев труб. Безумно-расчетливая дробь фортепианных клавиш Уютные переборы банджо. В воздухе запах жареной кукурузы. Шипят жарящиеся в масле котлеты. По раскаленному стальному листу катятся, брызгая жиром, колбаски. Фонтанчиками взметаются хлопья поп-корна.
Свернув с шумной Бурбон-стрит, я оказываюсь на Питер-стрит, где находится знаменитый «Презервейшн-Холл». Другой Судзуки, большой специалист по части джаза и Нью-Орлеана, настоятельно рекомендовал мне посетить это заведение. Я спрашиваю дорогу у прохожих и в конце концов останавливаюсь у дверей какого-то старого склада с ветхими кирпичными стенами, облупленными и грязными. Внутри нет ни сцены, ни микрофонов, доски пола трещат под ногами. С потолка свисают голые электрические лампочки. Стекла в окнах растрескались, многих вообще недостает, на рамах висят кривые, гнутые из проволоки вешалки. За один вечер здесь проходят выступления двух разных ансамблей, каждое продолжается полчаса. Исполнители день изо дня меняются, но их средний возраст никогда не опускается ниже семидесяти, а то и семидесяти пяти лет, и это одна из достопримечательностей «Презервейшн-Холла». Другой Судзуки советовал мне непременно побывать на концертах пианистки Суит Эммы и трубача Кида Томаса. На дедушку Томаса я попал в первый вечер, бабушку Эмму посетил во второй. Про возраст Кида Томаса говорят разное: кто утверждает, что ему уже 83 года, кто спорит, что еще только 79, а по-моему, в такие преклонные лета десяток лет туда-сюда большой роли не играет. Кид — прозвище, оно означает «детка». В черной рубахе и красном жилете, с помятой трубой под мышкой «Детка» Томас выходит в зал и садится на скрипучий железный стул, под свисающую с потолка лампочку. На носу у него очки, и, когда «Детка» улыбается, он делается удивительно похож на Мохандаса Ганди. Лукавая, по-мальчишески озорная улыбка время от времени озаряет черное морщинистое лицо музыканта. Пока не дошла очередь до его партии, Томас сидит смирно, похожий на состарившегося мальчугана, а когда приходит время, с трудом поднимается на ноги, спокойным жестом берет трубу и, держа ее одной рукой, начинает играть. Только что Кид Томас еле держался на дряхлых, старческих ногах, но стоило ему начать играть, как он тут же забыл обо всем на свете. Красивый, звенящий звук полон юношеской свежести и глубокой чистоты, от него дрожат стены старого амбара. Под эту мелодию не размышляют, ею просто наслаждаются. Мягкий медный голос трубы завораживает, разгоняет по жилам кровь, тебя охватывает такой буйный восторг, что хочется скинуть обувь и побежать куда-то по траве. «Бейсон-стрит блюз», «Когда святые входят в рай», «Тигровый рэг», «Маскарад» — эти названия я запомнил, но дедок играл много, покачивая плечами, отстукивая такт ногой, уходя в сложнейшие и виртуозные импровизации. Экстаз музыканта током пробежал по аудитории, заражая слушателей, и вернулся к нему удвоенным зарядом. Когда он заиграл «Святых», битком набитый зал — и старики со старухами, и парни, и девушки, сидящие на скамейках и на полу, облокотившиеся о стены, — все разом, запрокинув головы, стали громко и нестройно подпевать трубе. На небольшой черной доске было написано мелом «За „Трэд“ — 2 доллара, за „Святых“ — 5 долларов». Наверное, кто-нибудь из публики заказал эту мелодию, заплатив по тарифу, и, ей-богу, вряд ли когда-нибудь и кому-нибудь удавалось истратить пять долларов с большей пользой.
На следующий день вечером я снова пришел в старый сарай, но там уже выступали другие ансамбли, и дедушки Тома не было. Зато в этот вечер в «Презервейшн-Холле» играла на фортепиано какая-то ископаемая бабка в ярко-красной шляпке которая, как мне объяснили, и была знаменитой Суит Эммой. В фигуре играющей Эммы было что-то патетическое, но вместе с тем зловещее. Даже сквозь платье можно было пересчитать все позвонки на ее сутулой, почти горбатой спине. Из коротких рукавов торчали морщинистые руки, высохшие и тонкие, как соломинки. Левая рука у старушки уже отнялась и безжизненно висела сбоку. По клавишам она стучала пальцами одной правой, похожими на ножки дохлого краба. Старенькая Эмма, кажется, еще и не ходила. Во всяком случае, у фортепиано она сидела в кресле на колесиках. На умирающего лебедя Эмма была непохожа, для ее описания скорее подходит хриплый голос Вийона:
Эта старая карга, к тому же, по всей видимости, вышедшая на сцену без вставных зубов — сморщенная верхняя губа провалилась внутрь рта, а нижняя отвисла, — стуча по клавишам, все время громко препиралась со стариком басистом. Когда она закончила свой номер, к ней бросились из зала поклонники, чтобы получить автограф на конверте пластинки. Эмма, хрипло ругаясь, выстроила их в очередь. В ее грубости и неряшливости было поразившее меня абсолютное безразличие ко всему на свете. Я подумал, что старой пианистке скорее подошло бы имя не «Суит Эмма» («Сладкая Эмма»), а «Битта Эмма» («Горькая Эмма»). И вчерашний дед Томас, и сегодняшняя бабка Эмма смотрят жизни в лицо, стремятся испить ее чашу до последней капли. Я уверен, до самого последнего вздоха он будет дудеть в свою трубу, а она — стучать по клавишам. Сдержанно, равнодушно, без суеты, ничего не принимая близко к сердцу. Джаз — дело серьезное. Так живут настоящие артисты. По-моему, прекрасный образ жизни. Моя судьба уже сложилась, ее не переменить, но, глядя на этих двоих, я им позавидовал. Даже слезы навернулись на глаза от умиления, честное слово. За все время моего долгого путешествия это был единственный раз, когда я прослезился. Не знаю, сколько мне еще суждено прожить на свете, но в черные дни, когда покажется, что не осталось сил жить дальше, я всегда буду вспоминать двух этих стариков, и это воспоминание, я знаю, придаст мне твердости. Мне бы очень хотелось, чтобы эмоциональный заряд, полученный в эти два вечера, остался со мной навсегда.
Выйдя из старого сарая, я свернул на Бурбон-стрит и, спасаясь от теплого ливня, внезапно хлынувшего с небес, запрыгал через лужи по темным улицам, передвигаясь короткими перебежками от подворотни к подворотне по направлению к отелю.
25
Перевод Ф.Мендельсона.