Невеста лежит, как мертвая. Ни на слова, ни на ласку не отзывается.
А в сенях беснуются парни. Беснуются и гости. Во всех будто дьявол вселился. Правда, чего ожидали, то и получили. Но никто же не думал, что так все может кончиться.
Лысый дед Бурдуля, приосанившись и задрав голову, затесался в толпу девчат-малолеток. Девчонки эти все на глазах у него выросли. Они набрасываются на него, тормошат. Лысый не теряет времени даром, хватает их за икры. Щиплет за груди. Девчонки они и есть девчонки, что с них взять? Визжат, заливаются смехом.
— Эх, нене Бурдуля, будь ты чуток помоложе…
— Ох, тогда б… тогда б…
Самая отчаянная среди девчонок, Мэноайка, спрашивает:
— Что тогда бы, нене Бурдуля, что бы сделал?
— То бы и сделал. Как же мне сказать, милая, при всем честном народе? Вот выйди со мной во двор, тогда и скажу…
— Не! Во двор не пойду. Там зябко, говори тут, не стесняйся.
— Я бы взял тебя, Мэноайка, на руки и унес в лес.
— А в лес-то зачем?
— Ох, что ты понимаешь? Ничего вы не понимаете! Соплюшки! В лесу любовь слаже. Деревья шелестят. Трава мягонькая… Вот расскажу я вам один случай…
— Всамделишный?
— А то как же? Я только такие и знаю. Так вот. Был я парень — кровь с молоком, дал мне господь бог и усы, и кудри. Да! Так вот… Пошел я раз в Руши-де-Веде козу на базаре купить. Иду, в руках палка, и ничего больше. Иду лесом. И вдруг навстречу мне — кто бы вы думали, а?
— Не иначе как волк.
— Скажете тоже, волк. Идет мне навстречу баба. Ну точь-в-точь как Маричика, конопатенькая. Она мужу обед в поле носила. И шла себе домой. Из Мэригоалы она. Думаете, стал я к ней приставать? Думаете, стал время терять, всякие слова говорить? Ни в жисть. Только глянули мы друг на дружку, и все.
— Тем и кончилось?
— Ах, Мэноайка, Мэноайка… Совсем ты еще несмышленая… Пошли мы рядышком. А потом… три дня пропадали в лесу у Адынкаты… только двое — я да она. Одной земляникой питались. А как расстались, оглянулся я — она молчит, я запел:
На траве я смятой спал,
Иоану целовал…
Иоаной ее звали. Иоаной и теперь зовут, коли жива. Думаю, что жива она. Была она тоненькая, как тростинка, и ласковая, как пена. А горяча — ну будто адское пламя…
Бабы, собираясь кучками по углам, шушукаются. Прыскают со смеху. Строят всякие догадки — кто да когда.
— Хотела, чтоб все шито-крыто, да шила в мешке не утаишь.
— А еще из пистолей палили!
— Такую свадьбу редко увидишь.
Мне грустно. Невмоготу видеть то, что делается в хате и в сенях. Невмоготу слышать то, о чем без утайки говорится во всеуслышанье, о чем по углам шушукаются. Хочется убежать домой, укрыться с головой одеялом и заснуть навсегда. Кривой Веве будто чувствует, как скверно у меня на душе.
— Хочешь, пойдем домой, Дарие?
— Хорошо бы уйти отсюда, с меня хватит, я сыт по горло.
Мой дружок весело подмигивает единственным глазом и говорит:
— Я знаю, чего ты разнюнился. Знаю, что не по тебе.
— Ничего ты не знаешь.
— Знаю. Ты хотел, чтоб гости заступились за Маричику.
— Ну хотел! Хотел! И что с того? Ведь не заступились?
— Я сто раз тебе говорил: дурак ты, Дарие, каких свет не видел. И еще скажу: дурак ты был, дураком и помрешь. Пойми, все чужой беде только радуются!
— Не хочу я этого понимать!
Веве наговорил еще с три короба, да я не слушал. Все гости высыпали во двор. Достали откуда-то и зажгли фонари. А сыновья вдовы Петры впрягли волов в борону. Несколько парней, что крепче других подвыпили, кинулись в хату и орут во всю глотку у двери в комнату молодых:
— Невесту! Невесту давай!
— Давай невесту! На борону посадим!
Во дворе на снегу чернеет борона: охапка сучковатых колючих веток промежду двух слег.
Бывало, мой брат Ион брал меня с собой поле боронить. Брат погонял да понукал волов, а я шел рядом. Иной раз борона только скользит по пахоте, встретится на пути комок земли побольше да так цел-целехонек и останется. Тогда брат скажет:
— Больно легка борона. А ну-ка, Дарие, залезай-ка на нее!
Я на ходу вскочу на борону, усядусь посередке. Волы натужатся, пыхтят, еле тащат борону, зато слипшихся, закаменевших на солнце комков земли позади не остается. Сучки, колючки цепляют за бока. Конечно, больнее всего доставалось тому месту, на котором сидишь. Колючки расцарапывали кожу до крови, но я терпел. Терпел и думал, что для того я и родился на божий свет, чтобы терпеть и терпеть…
— Ведите невесту!
— Тащи ее скорей, тащи и сажай на борону!
На крыльцо всходит нене Стэнике. Островерхая его шапка вся в снегу. И кожух, что он второпях накинул на плечи, тоже в снегу.
— А ну раздайся в стороны! — командует он парням, сбившимся в кучу. — А ну раздайся! И чтоб ни-ни, хоть пальцем коснуться до моей невесты! Сам выволоку ее из хаты! Сам посажу голой задницей на борону! Меня она опозорила!
Усы у жениха подергиваются, будто тянет-потянет их кто за ниточку, а оловянные глаза запали и тускло смотрят из глубоких глазниц. Парни расступаются.
Возле скрючившейся в три погибели Маричики Тулпиница Бобок и все остальные бабы. Свекровь набросила ей на голову шаль, на плечи шубейку и теперь подталкивает, чтоб вставала. Маричика закрывает ладонями почерневшее, все в синяках лицо. Вздыхает. Глубоко вздыхает.
И отправят пряменько
к папеньке,
к маменьке,
посадив на борону.
Гости с музыкой пойдут
вслед по обе стороны…
Чего она боялась, то и случилось. А ведь как надеялась: вдруг обойдется? Потеряет Стэнике голову и ничего не заметит. Нет, такие головы не теряют. А вот она тогда на берегу реки при лунном свете, она потеряла голову. И какой же она была счастливой! Будто взял ее кто и поднял, высоко-высоко, к самому небу, и покачивал тихо-тихо… А потом вдруг отпустил, и полетела она. И умирала, кажется, сладкой смертью. Да не умерла. Жалко ей себя? Нет. Не жалко. Она любила. Она узнала любовь. Дорогой ценой за все заплатила. А теперь… Будто… Будто все село очнулось и спросонок спрашивает: что, что стряслось? Теперь все кривые, горбатые, уродливые станут указывать на нее пальцем и смеяться. А что им еще остается — только над другими насмешки строить. И чего они только не наплетут. А переменить — ничего не переменишь. Что было, то было…
Жених входит в горницу. Расталкивает всех баб. Отстраняет рукою мать.
— Готова? — спрашивает он.
— Готова, — отвечает Маричика.
Стэнике хватает ее за шиворот, бросает на пол. Она даже чулок не натянула, не надела постолы. Пинками он вытолкал ее во двор, на снег. Еще разок наподдал ногой, ткнул кулаком в бок и швырнул на борону.
— Погоняй волов, брат, погоняй!
Жених идет перед волами. Следом шагает нене Пашол, не выпуская из рук фляжку с вином. На заснеженной улице остается глубокая неровная борозда. На бороне белым комочком невеста.
— Гремите на все село, дьяволы! — кричит музыкантам Стэнике.
Тяжело, медленно продвигаются вперед волы, хоть и охаживает их без устали нене Михалаке кнутовищем. Снег глубокий, сугробы высокие. Густыми хлопьями плавно падает с неба снег. Фонари во тьме мигают, будто желтые диковинные глаза.
Лысый дед Бурдуля блаженствует, затесался в толпу девчонок. Щекочет их, щиплет, треплет за щеки и подбородки. Разъяренным быком ревет волынка. Жалобно всхлипывает кларнет. Мундштук примерзает к губам. Все одиннадцать свистулек ная забиты мерзлой слюной. Простуженно хрипит кобза. Хрипло и задорно выкрикивает рябой кобзарь:
Сватьюшка, сватьюшка,
У невесты у моей
Нет ни мужа, ни друзей.
Сватьюшка, сватьюшка…
Не была жемчужиной,
Выкуп дай недюжинный.
Сватьюшка, сватьюшка…
Девка стог не навивала,
Девка в чижика играла,
Сватьюшка, сватьюшка…
В хатах, в хатенках чуют люди: творится что-то на улице, да не видят, что. Все снегом засыпало. Завалило снегом. Сугробы намело до самых крыш. А где вьюга свободно гуляет — и выше крыш. Каждый день приходится со снегом воевать, а иначе и до колодца не доберешься. Из дома в дом не пройдешь. Прокопали люди лопатами узкие проходы. Расчищают, что ни день, переезд на окраине села, где железная дорога проходит. Ни в одном окошке не видно света. Тьма окутала наше село Омиду, всю долину Кэлмэцуя, окутала весь мир, лишь деревья протягивают к небу черные сучья.