— Кем написано?
Татарочка подняла вверх, к ясному синему небу, свои зеленые, цвета травы, глаза. И медленно ответила:
— Тем, кто живет там, наверху, и кто всемогущ, — аллахом.
Произнося имя аллаха, она склонила голову и коснулась лбом песка. Три раза. Потом села как прежде. Косынка, скрывавшая ее грудь, упала. И Урума осталась обнаженной до самого пояса. Я покраснел и перевел взгляд на лошадей. Урума подняла косынку с песка и снова прикрыла грудь.
— Рассказать тебе, где я побывал, прежде чем попал сюда?
— Расскажи. Я буду слушать. Ведь я ни разу не уезжала из Сорга, не бывала даже в Констанце. И вообще, нам, татарам, очень нравятся разные истории — взаправдашние или выдуманные. Когда я была маленькой, мне мама каждый день что-нибудь рассказывала.
— А теперь уже не рассказывает?
— Нет. Теперь она говорит, что если мне хочется сказок, то я сама должна их и придумывать.
— И ты придумываешь?
— Да. Сочиняю целые истории. В уме, про себя.
Мы засмеялись. И я стал рассказывать ей обо всем подряд, что всплывало в памяти. Урума рассеянно смотрела в морскую даль. Там, у самого горизонта, поблескивали еле заметные в туманной дымке белые крылья какого-то старого судна. Я не стал мешать ей — пусть себе смотрит и молчит. Вот она слегка нахмурилась. Задумалась о чем-то. Я не знал о чем. Откуда мне было знать? Вдруг я услышал ее шепот:
— Ленк…
— Да?
— Мне кажется, человеку вовсе не нужно столько бродить по свету. Ты повидал много краев и деревень, городов и людей. И еще… как люди живут вместе и как они убивают друг друга. Ты много видел, Ленк, и все же я думаю, что люди повсюду одинаковы и жизнь везде одна и та же. И… И если подумать хорошенько, то что нам остается в жизни? Немного мечты. Немного радости. Немного грусти. И иногда… Иногда немножко любви…
Слово «любовь», так неожиданно сорвавшееся с ее губ, больших и пухлых, обожгло мою опустошенную душу. Я стоял на песке под палящими лучами солнца и спрашивал себя, не лучше ли мне скинуть одежду, броситься в волны и уплыть далеко, туда, куда не добирался никто и где море сливается с небом, а небо растворяется в волнах, или нырнуть в бездонные глубины и принести себя в жертву ненасытным обитателям моря. Я и сам непрестанно тосковал по любви, но еще не изведал ее. Колдуньи наворожили мне, что я так никогда и не изведаю любви. Колдуньи!.. Они и сами-то чистейшая выдумка. Их, как и многое другое, придумали люди. Мне стало больно и грустно. Я обхватил голову руками и уперся подбородком в колени.
— Ленк…
— Да…
— Ты слышал, что я сказала?
— Слышал…
Меня бросило в жар. Мысли мои смешались. «Из какой крылатой, волшебной арабской сказки явилась ты, Урума, — подумалось мне, — и на каком волшебном ковре-самолете долетела от белых минаретов Багдада сюда, чтобы очутиться рядом со мной?» Или рядом со мной никого не было? Может быть, Урума только тень? А может быть, не тень даже, а лишь призрак — обманчивый плод моего воспаленного воображения?
— Ленк…
— Да…
Нет, Урума не призрак. Урума не тень. Урума — молоденькая татарка из села Сорг. Живая девушка из плоти и крови. И эта татарочка, с раскосыми глазами, со смуглой кожей и хрупким телом, тоже тосковала по любви, как любое, пусть самое жалкое, человеческое существо… Ведь любое человеческое существо, даже самое никчемное и жалкое, знает, что за жизнью следует смерть и что жизнь, прожитая без любви, словно и не прожита вовсе.
Я взглянул на Уруму. Теперь она смотрела в море. На глаза ее, зеленые, как травы диких добруджийских степей, легла печаль и навернулись слезы. Губы запеклись и дрожали. Да… Конечно… Она тосковала по любви. Она тосковала по капельке любви. Но по какой любви тосковала Урума — этого я не знал. Я помнил, что она дочь моего хозяина. Я помнил также, что поклялся татарину взирать на нее с почтением, как на святыню, и не прикасаться к ней даже пальцем. Я потупился и замер в мучительном молчании. Море взволновалось, осердилось и загудело. Загудело протяжно и гневно. Высокий вспененный вал разбился о берег. Выплеснутая влага докатилась до наших ног, омыв прохладой ступни. Однако это не остудило горячечного возбуждения, охватившего нас. Я с трудом пробормотал:
— Никогда не говори мне о любви, Урума. Слышишь? Никогда. Я поклялся…
— …отцу, — вставила она.
— Да. Я связал себя словом.
— Слово!.. Его давно унес и развеял ветер… Развеял по всему свету, слышишь, Ленк?
Ее глаза блеснули. Она засмеялась, показав свои мелкие белые зубки. И обнажила грудь. Море взыграло. Но прибрежный песок, на котором мы сидели, был неподвижен и горяч по-прежнему. Недвижна осталась и вся земля — с ее равнинами, холмами, горами, прозрачными и темными водами. Недвижным осталось и небо. Да, и все небо, сколько его ни было, тоже осталось недвижным. Мне показалось, будто мир опустел. Но мир не опустел. Откуда-то с моря налетели и закружились над нами чайки. Зашуршали крыльями. И снова умчались.
— Ленк, подойди ко мне.
— Нет. Не подойду.
— Но почему? Если я тебя зову… Если я тебя зову, ты должен подойти. Не забывай, я твоя хозяйка. А раз я твоя хозяйка, ты должен подойти, когда я зову.
Мысли мои смешались. Тело словно обмякло. Солнце обрушилось на мои плечи, опрокинуло на меня свое пламя. Я был весь в огне. И только тупо твердил:
— Не подойду… Не подойду, потому что… Потому что нас увидят…
— Здесь никого нет, Ленк. Никто не увидит, Ленк. Никто.
— Да нет же, Урума. Увидят… Кони увидят…
В отупении и нерешительности, бормоча нелепые слова, я смотрел на ее желтое, как луна, лицо с маленьким носиком, слегка раскосыми глазами и большими пухлыми губами. Лицо татарочки не выражало ни радости, как я ожидал, ни даже грусти. На нем не было написано ничего, как ничего не было написано на мелком раскаленном песке вокруг нас, как ничего не было написано на круглом синем небе, неподвижно склонившемся над нами. Каким-то чужим, вялым и глухим голосом она ответила:
— Кони… Да… У коней большие глаза… Они нас увидят… И Хасан нас увидит… Но нам нечего бояться коней, Ленк… Они увидят нас, но ничего не расскажут — ни матери, ни отцу, ни Урпату. Кони никому ничего не расскажут.
Хотя она звала меня и, судя по всему, все еще ждала, я не осмеливался к ней приблизиться. Зеленое море вновь зашумело, как вековой лес. Высокие волны, набежав, вновь омыли свежестью наши голые ноги. Солнце рассматривало нас своим гигантским огненным глазом. Но и оно было лишено дара речи. Куда там — при всем своем великолепии и могуществе оно не могло даже чирикать по-воробьиному: чик-чирик, чик-чирик. Я прошептал:
— Урума…
— Да, Ленк…
— Кто обучил тебя любви? Слуга Исмаил?
Татарочка нахмурилась. Выпятила нижнюю губу. Ее всю передернуло от отвращения, словно я высыпал на нее совок мусора.
— Нет. Исмаил, я тебе уже говорила, немытый грубиян. Это был не Исмаил. Другой человек. Год назад. Но ты не спрашивай, Ленк… Не спрашивай. У меня сердце разорвется, если ты спросишь еще хоть раз. Не спрашивай меня больше, Ленк…
— Я больше ни о чем не буду тебя спрашивать. Никогда.
Она вытянулась на песке, лицом к небу. По ее плоскому животу пробежали волны. Как по морю. Зажмурила глаза. Пересохшие губы ее вздрагивали.
Ни с того ни с сего мне вдруг пришли на память несколько случаев, приключившихся в свое время с парнями и девушками в нашем селе Омиде, что затерялось в тесной и скудной долине Кэлмэцуя. Меня охватил страх. Я спросил татарочку совсем тихо, сам стыдясь того, о чем спрашивал:
— А ты не боишься, Урума, что от любви у тебя в один прекрасный день появится на свет татарчонок?
— Нет… Тебе нечего об этом заботиться, Ленк. Я сама знаю, что к чему… Разбираюсь. С животом не останусь…
Снова вились над нами чайки. Ветер пригнал высокую зеленую волну. Но она не успела добежать до наших ног, всосанная песком. На берегу осталось лишь несколько лепестков белой пены. Их впитало солнце. Не успеешь в ладоши хлопнуть — а пены как не бывало. Солнце впитывает пену. Земля впитывает трупы погребенных…
— И все-таки, Урума…
— Не думай ни о чем больше, Ленк. Здесь есть одна старая татарка, которая… Но зачем тебе знать обо всех этих гадостях? Иди ко мне, Ленк, теперь иди, Ленк…