Костандина, вовсе не родная, а только сводная моя сестра, подходит ко мне и говорит:

— А ты знаешь, что сделали мамины дочери, настоящие ее дочери? Они позабыли поставить на полочку на крыльце кружку с водой, и бедная мама, мама, которая меня не родила и не растила, но отказала по всей форме в мою пользу надел земли, когда я вышла замуж за Диге, — так вот, она уже три дня мучается от жажды.

Я не понимаю, о чем она толкует, потому что, живя в городе, перезабыл многие из крестьянских обычаев, и пожимаю плечами.

Но Костандина не отстает:

— После того как умрет человек, ставят на полочку на крыльце новую кружку и шесть недель после смерти каждый вечер наливают в нее свежую воду. Душа покойника вознесется на небо, затем вернется на землю, обойдет вокруг дома, чтобы взглянуть, как там живут родные, устанет, ей захочется пить, вот она и напьется из кружки. А если в кружке нету воды, она страдает, страдает и плачет от обиды, что ее забыли. Бедная мама! Настоящие ее дочери забыли про нее, забыли, кто их родил, кто их вырастил. А я, Зэрикуце, я, твоя сводная сестра, не забыла маму, которая после того, как я вышла замуж за Диге…

— Знаю! Дала тебе кусок земли и выправила на нее все бумаги.

— Значит, ты помнишь, Зэрикуце, все помнишь, хотя и был тогда махонький-махонький.

Я усмехаюсь.

— Все помню, Костандина. Помню, как ты, получив дарственную на землю, уходила от нас и всех проклинала. «Пусть собаки сожрут ваше сердце! — кричала ты с улицы. — Пусть ваше сердце собаки сожрут!» Это ты помнишь, Костандина?

— Помню, Зэрикуце, как не помнить, хотя было бы лучше, если б не помнила. Я тогда не в своем уме была. Бил меня Диге смертным боем и все посылал к вам просить землю, хоть самый что ни на есть завалящий клочок земли, только чтобы все было выправлено по закону. Ну а когда человек не в себе, он всякое может наговорить. Счастье, что бог наших слов не слушает.

Откуда-то из темноты доносится голос Слепого Веве:

— Довела меня матушка до ворот, да тут и бросила. Сказала, что у вас мне и поесть найдется, и выпить. Только мне сдается, что у вас ничегошеньки не осталось.

Моя сестра Елизабета выходит на улицу, возвращается с Веве и сажает его за стол.

— Посиди здесь, Веве. Пойду поищу чего-нибудь поесть.

— А винца… винца-то мне совсем не дашь?

— И выпить тебе принесу. Разве я позволю, чтоб такой молодец, как ты, умирал от жажды.

Сестра приносит еду, приносит вина.

— Спасибо, спасибо… Царство ей небесное.

Веве ест, ест торопливо, жадно, словно весь его род и сам он голодали с сотворения мира. Костандина покидает меня и переходит на другую сторону двора, к моей сестре Елизабете.

— Пока ты, сестрица, ходила за Сэмынце в корчму, я тут по углам пошарила.

— И что же ты нашла?

— Да вот, пару шлепанцев. Они хоть и старые, но еще не рваные. Это те шлепанцы, которые мама перед смертью носила.

— Куда ж ты их положила?

— Да в котомку. Думаю попросить тебя, чтобы ты их мне отдала.

— Я тебе рубашку обещала. Искала я ее, но так и не нашла.

— Как же ты могла ее найти? — удивляется моя сестра Евангелина. — Никак ты ее не могла найти, потому что две недели назад отдала ее мама одной знахарке, которая обещала взамен принести ей лечебных трав.

— Какой такой знахарке?

— Да цыганке одной молоденькой, из табора.

— А я где была?

— Ты ездила тогда к мужу в Руши.

— Попадется она мне, — выходит из себя Елизабета, — косы ей выдеру.

Некоторое время она молчит, потом набрасывается на Евангелину:

— А ты-то, ты, как ты позволила отдать рубашку, единственную хорошую рубашку, за какую-то сорную траву, которую обманщица даже и не принесла?

— Не могла же я противиться матери. Напрасно ты разошлась, ведь рубашка-то была ее, а если б я воспротивилась, она бы подумала, что это мы хотим воспользоваться рубашкой, когда… она помрет. Ты ведь сама знаешь, какой она стала мнительной за последнее время.

— Только поэтому ты и не воспрепятствовала? Не было ли тут и другой причины?

— Была, — тихим виноватым голосом признается сестра моя Евангелина.

— Какая?

— Эта глазастая цыганка — ой, какие у нее были глаза, ну прямо с тарелку, — так эта глазастая обещала и мне принести черной мази, чтобы я помазала глаза от слепоты, чтобы я осталась зрячей.

Моя сестра Елизабета молчит, а Евангелина виснет на моей руке.

— Зэрикуце, слепну я, Зэрикуце. Что я буду делать слепая на этом свете?

Я пожимаю плечами, снова пожимаю плечами.

— Не знаю, сестра. Давай съездим к доктору.

— Доктора… доктора — они ничего не знают. А я теряю зрение, с каждым днем у меня все темней и темней перед глазами… Что же я буду делать на белом свете совсем слепая?

Дурачок, живущий от нас через дорогу, что-то бубнит и дубасит палкой по акациям. Он поел за упокой души нашей матери и выпил за упокой ее души. Он сказал «да простит ей бог», сказал и «царство ей небесное». Может быть, дурачок вовсе и не дурачок.

— Что я буду делать слепая, Зэрикуце? Не говори мне, что не знаешь, ведь ты все знаешь, все, все…

Если бы я знал, что сестра моя Евангелина будет когда-нибудь слепнуть, я сделался бы окулистом. Но и окулисты не многое знают. Бывают случаи, когда слепота неотвратима… И таких случаев много.

Моя родная сестра Елизабета обращается к нашей сводной сестре Костандине:

— Пойди и принеси мамины шлепанцы… И не отговаривайся, что не помнишь, куда их засунула, а то рассержусь… Я и так сердита: зачем ты явилась сюда со своими карликами, ведь знаешь, что мама не любила, когда ты приходила с ними. Мама никогда не любила твоих карликов.

— Мама! Мама никого не любила, кроме своих собственных детей. Никого не любила. Черствая она была, со всеми соседями переругалась…

— Послушай, Костандина, про кого это ты так говоришь? Не про свою ли мать в Сайеле, которая тебя родила?

— Нет, не про нее. Я говорю про здешнюю мою мать, которая меня не родила, но зато растила меня несколько лет, а потом, когда я вышла замуж за Диге, дала мне кусок земли и все бумаги выправила как полагается.

— А ты имеешь право судить ее?

— Почему же не имею? Каждый человек имеет право судить других людей, а все другие могут судить его.

Она идет в дом за шлепанцами. Мама умерла. Вчера исполнилось три дня, как она умерла, вчера вечером мы торжественно отнесли ее на кладбище и погребли, вернее сказать, поставили ее гроб в некое подобие печки, сложенной из необожженного кирпича.

С той минуты прошел день и половина ночи.

Мой брат Штефан больше не плачет, хотя лицо у него по-прежнему распухшее. Он сидит на стуле и клюет носом. Ему хочется спать, но он превозмогает себя. Не знаю, почему ему взбрело в голову, что если он ляжет где-нибудь здесь спать, то не проснется, умрет во сне. В отличие от него другой мой брат, Ион-адвентист, ничего не боится. Смерть за ним придет? Ну и пусть! На том свете для него распахнуты врата рая.

«Ну а если никакого рая на том свете нет?»

«Что-то должно же там быть. Чего там нету, что есть — каждый узнает, когда умрет».

«А может, и тогда не узнает»…

Появляется Костандина. Она чуть не прыгает от радости.

— Вот, дорогая сестрица, мамины шлепанцы, вот они, шлепанцы, которые остались от мамы и которые я просила тебя отдать мне, потому что я бедная, дорогая моя сестричка, дорогая моя сводная сестрица, ведь я совсем бедная.

Три большие керосиновые лампы освещают завалинку и площадку перед домом. Моя сестра Елизабета берет шлепанцы и подходит с ними к лампе, чтобы разглядеть их получше.

— Рваные-то они не рваные, но и не новые. Мама их надевала, когда ходила по двору. Наверно, оставлю их себе на память.

Костандина бледнеет. Она бросается к моей сестре Елизабете, просит ее, почти умоляет:

— Отдай их мне, сестрица, отдай мне, сестричка моя сводная, ведь я такая бедная, ведь я такая несчастная!

— И я не богата, но эти шлепанцы носить не буду. Как я смогу ходить в этих шлепанцах, ведь их мама носила перед смертью! Я их сохраню на память…

— Шлепанцы — ведь они шлепанцы, их носить нужно, а не хранить. Где это слыхано, чтобы шлепанцы сохранять на память?

— Слыхано это или не слыхано, а я вот сохраню.

— Не надо, дорогая моя сестрица, зачем их тебе хранить! Отдай ты их мне… Отдай, как обещала.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: