— Почему?
— Потому что… — бормочу я. — Потому что ты… ты лицом и голосом похожа на мою тетку Гугу.
— А ты что, не любишь тетку Гугу?
— Люблю, но не очень. Когда я был маленький, у меня распухло горло, в нем назрел нарыв. Она выдавила этот нарыв пальцем и заставила меня выпить керосину.
Сова засмеялась. Смеялась она долго-долго, мне показалось, что никогда не кончится ее смех. Однако она успокоилась и сказала:
— Ты путаешь, Зэрикуце, видно, очень устал — и все путаешь.
Я стал было протестовать, но сова только отмахнулась:
— Это бабка Петря залезла тебе пальцем в рот и выдавила нарыв, а потом заставила глотать керосин — не то ложку, не то две или три… Даже я запамятовала. Ну, вспомнил?
— Много времени прошло с тех пор.
Сова снова засмеялась. Она смеялась и смеялась, а потом опять заговорила:
— Не так уж много, как тебе кажется. Подожди, я подумаю.
Сова закрыла глаза, потому что совы, когда думают, всегда закрывают глаза, как и некоторые люди. Она думала, думала, наконец открыла глаза и сказала:
— С тех пор прошло тридцать три мгновения.
Теперь настала моя очередь смеяться. Я смеялся и смеялся, пока не устал. А насмеявшись досыта, заметил:
— Наверно, ты хотела сказать: тридцать три года.
— Это все равно! — ответила сова. — Все равно. Мгновения, годы, века, тысячелетия — все равно… Безразлично…
Сова вдруг стала печальной. Я тоже опечалился. Мы долго-долго молчали. Только ради того, чтобы нарушить молчание, я сказал:
— Ты уклонилась от темы. Ведь мы, кажется, говорили о глазах.
— Да, — спохватилась сова, — мы действительно говорили о глазах. Ты спрашивал, каким я вижу мир своими большими круглыми глазами. Все еще хочешь узнать, каким я его вижу?
— Конечно, хочу, как не хотеть!
— Тогда смотри мне в глаза и не моргай.
Я снова рассмеялся, даже захохотал.
— Хочешь меня загипнотизировать? Ничего не выйдет. Другие уже пытались.
— Вовсе не хочу я тебя гипнотизировать…
Сова уставилась прямо мне в глаза. Я попробовал моргнуть, но ничего не получилось. Сова приблизилась ко мне. «Я подпущу ее, пусть сядет ко мне на грудь, — подумал я, — тогда я поймаю ее и выдерну из крыльев перья, чтоб больше не летала».
Сова рассмеялась:
— Я прочла твои мысли. Но я тебя не боюсь, потому что ты не можешь даже пошевелиться.
Я попытался прогнать ее, но рука моя осталась неподвижной. Ни рукой, ни ногой не мог я шевельнуть и не знал, что делать. Пришлось покориться судьбе.
Сова прыгнула на траву и уселась над самой моей головой. Она смотрела на меня, смотрела и вдруг клюнула в лоб чуть повыше правой брови. Мой правый глаз выскочил из орбиты и шариком скатился в траву.
— Не бойся, — успокоила меня сова. — На некоторое время я тебе одолжу свой глаз.
Она подняла когтистую лапу, вынула свой правый глаз и вставила его на место моего глаза, который с удивлением глядел из травы то на меня, то на сову.
«Я ничего не вижу. Ну вот, — подумал я, — теперь ничего и не увижу ни своим глазом, ни совиным».
— Подожди, — громко сказала сова, — погоди, не торопись.
Она слетала во двор к дурачку и принесла оттуда в когтях яблоневый лист. Прикрыла яблоневым листом мой здоровый глаз, и воздух вдруг сразу осветился. Свет, окружавший меня со всех сторон, не был похож на свет, который бывает при восходе или при закате солнца. Это был не полуденный свет и не сумеречный. Этот свет переливался то желтым, то голубым, то розовым и был необыкновенно прозрачным.
— Посмотри-ка на ваш дом, — предложила мне сова.
— Как я могу посмотреть, если не могу пошевелиться.
— Можешь.
Я повернул голову, взглянул на наш дом и увидел, как над ним парит бесконечное множество людей. Это были мужчины и женщины, были среди них и дети. Не сомневаюсь, что на моем лице отразилось крайнее удивление, потому что сова начала смеяться. Насмеявшись вдоволь, она спросила:
— Ты знаешь, что это за люди?
— Нет, не знаю, — ответил я. — Там, наверно, сотни людей, и я никого не узнаю.
Сова опять засмеялась.
— Сотни, говоришь? Приглядись получше!
Присмотревшись внимательнее, я опустил голову.
— Несколько тысяч.
— И ты не знаешь, кто они такие?
— Нет, не знаю.
— Это твои предки.
— То есть души моих предков.
— Души, если тебе так хочется.
Благодаря совиному глазу, вставленному вместо моего, я вижу дальше и проницательнее. По длинной желтоватой бороде я узнал своего деда из Кырломану, а рядом с ним разглядел свою суровую бабку. Они держались за руки, как дети, и витали в воздухе, словно плыли по прозрачному и спокойному морю. Я попытался найти и другого деда, со стороны отца, на которого, как говорили, я похож, но не разглядел его. Зато увидел маму. Она парила над всеми этими людьми, держа на руках Алексе, а на плече Раду. Я напряг голос и крикнул:
— Мама, мама! Посмотри на меня!
Не знаю, услышала меня мама или нет. Неожиданно ряды витавших в воздухе людей закружились, смешались и исчезли один за другим, образовав белое облачко, остановившееся надо мной. Я вытянул руку, чтобы коснуться его, но облачко, словно испугавшись, поднялось, растаяло и исчезло…
— Проснись, Зэрикуце! Поезд идет! Задавит!
Голос моей сестры Елизабеты доносится до меня откуда-то издалека, но я понимаю, что она говорит, и откликаюсь:
— Почему это меня задавит поезд?
— Потому что ты лег на рельсы и заснул!
Сестра хватает меня за руки, стаскивает с полотна и толкает под откос. Я кубарем качусь по заросшей колючим бурьяном насыпи. Лицо у меня исцарапано и кровоточит. Пятичасовой утренний поезд на всех парах мчится к станции. Паровоз гудит, из его трубы валят густые клубы черного дыма.
— Ты часа два проспал там, на траве. Не замерз?
— Замерз.
Елизабета подходит и начинает дубасить меня кулаками по спине. Она колотит меня что есть силы (счастье, что у нее не очень тяжелые кулаки), пока я не чувствую, что начинаю согреваться. Видя, что я все еще нахожусь в каком-то полусне, она подхватывает меня под руку.
— Пошли домой!
Я думаю о родственниках, которые после смерти матери заполнили наш дом.
— Разъехались?
— Кто уехал, кто остался.
Мой двоюродный брат Сорян спит, похрапывая, на завалинке. Неподалеку от него храпят, свернувшись калачиком, близнецы Костандины. Я заглядываю в телегу тетушки Уцупер. Тетка спит, уткнувшись лицом в волосатую обнаженную грудь Лауренца Пиеле. Моя сестра, глядя на них, говорит:
— Вот это я понимаю любовь! Сто лет не ржавеет.
Лауренц тут же откликается:
— А разве плохо?
Моя сестра смеется от души. К ней присоединяюсь и я.
— Ты что, дядя Лауренц, не спишь?
— Нет, — отвечает он. — Я уже часа два-три как проснулся, только не шевелюсь, боюсь разбудить ее.
— Мне приснилось, будто сова вырвала мне глаз, — говорю я сестре.
— А мама тебе не снилась?
— Снилась и мама.
— Ты не думай, что в снах нет никакого смысла. Когда в доме кто-нибудь умирает, оставшимся в живых всегда снятся покойники — кому время от времени, кому каждую ночь.
Елизабета ведет меня на кухню. Это маленький саманный домик во дворе, разделенный на две части. В одной половине печь для готовки пищи, в другой — широченная кровать, на которой при необходимости могут спать сразу три-четыре человека. Толстые доски кровати покрыты старым домашним ковром, у стены две подушки, набитые соломой.
— Сегодня сюда перейдет спать отец.
— А в комнате… в комнате, где умерла мама…
— Там пока никто не будет спать… Потом… потом, может быть, я туда перейду.
— Вместе с Сэмынце?
— Нет, одна. Знаешь, Зэрикуце, как он мне опротивел… Уж так он мне опротивел, глаза б мои не смотрели.
— Бьет он тебя?
— Если бы только бил! Бить — это еще ничего, а то налижется, изобьет до полусмерти, да еще из дому выгонит.
— И часто он напивается?
— Почти каждый день.
— Ничего не скажешь, повезло тебе.
— Да уж, повезло! Сестра Евангелина слепнет, а знаешь почему? Потому что Алвице ее бил, дубасил кулаками по голове, только по голове… А бедная Стела… Да что о ней, несчастной, и говорить! Ее кочегар, ее Флорике…
— А как сестра Рица?
— Ангел ее и пальцем не трогает. Чего-чего, но вот бить он ее не бьет. Ей одной из всех нас не попадало от мужа…
На пороге стоит Костандина. Кто знает, сколько она так стоит и слушает наш разговор. Из-за спины у нее выглядывают карлики-близнецы.