О том, чем это закончилось, ты можешь догадаться: после краткого совещания трое судей вынесли смертный приговор. Я выиграл дело. Мои родители, все мои близкие, все казненные будут отомщены.

Был ли я горд этим? Нет. Счастлив? Конечно, нет. По правде говоря, я не знаю, что чувствовал, когда двое товарищей отвели предателя в тайное место, где ему предстояло ожидать казни.

Помню одно: мне хотелось пить.

Болек говорил бесстрастно и порой еле слышно, так что голос его, казалось, лишь соприкасался с тишиной, не нарушая ее. Внезапно он умолк. Это было все, что он хотел сказать? Он упоминал об убийстве. Убийстве, которое тяготило его совесть. Потому ли, что добился, во имя мести и справедливости, смерти молодого Горовица? Гамлиэль подумал о Джордано Бруно, одном из своих любимых философов. В конце процесса, который длился семь лет, он повернулся к инквизиторам и сказал им: «Ваш приговор пугает вас больше, чем меня». Было ли это верно в отношении Болека и его боевых товарищей? Боялись ли они уподобиться палачам, карая одного из них?

Сумерки медленно, с неосязаемой мягкостью, столь отличной от грубой внезапности Востока, опускались на вечно бурлящий город, чтобы убаюкать его в своей желто-серой, меланхоличной пелене.

В Центральном парке становилось все оживленнее. Новые пары устремлялись под деревья или на берег озера в поисках прохлады. Видел ли их Болек или был по-прежнему погружен в свои воспоминания? Встревоженному Гамлиэлю хотелось взглянуть на него, чтобы понять, намерен ли тот продолжить рассказ. Но он обещал слушать. Только слушать.

— Гамлиэль, ты не обидишься, если я задам тебе один вопрос личного характера?

Тон Болека и его просьба удивили Гамлиэля: он был готов ко всему, кроме этого.

— Валяй.

— Почему ты живешь один? Неужели после смерти Колетт ты никогда не ощущал желания создать новый очаг? Иметь сына, который сделал бы тебя гордым и счастливым?

Колетт… ее нелепая, трагическая смерть. Это было так далеко. Какое это могло иметь отношение к рассказу Болека? Значит, Гамлиэль был прав, предположив, что друг завершил свою исповедь. Жаль. Ему хотелось узнать, каким образом был приведен в исполнение приговор, вынесенный в далеком гетто Даваровска. Как выбирали палача — по жребию?

— Оставь, сейчас не время. Это долгая история, — ответил он.

— Более долгая, чем моя?

Рассказать ему о Будапеште? Об Илонке? О бесконечных странствиях? Об исчезновении Эстер? О разрыве с Катей и Софи? О самоубийстве их матери? О бегстве Евы? О неотступно преследующем чувстве разлуки, которое ему не удавалось изгнать из своей души?

— Допустим, Господь не пожелал, чтобы имя мое перешло к потомкам.

— Слишком уж простое объяснение, тебе не кажется?

Спросить, какое отношение имеет жизнь Гамлиэля к его собственной? Во имя чего исповедь Болека должна повлечь за собой откровения друга?

— Когда-нибудь мы об этом поговорим.

— Почему не сейчас?

— Тебе надо возвращаться. Ноэми…

— Она знает, что я с тобой.

Болек вздохнул:

— После войны я никак не мог забыть. Постоянно видел эсэсовцев в гетто, собак со вздыбленной шерстью, готовых наброситься на добычу. Я ненавидел немцев за то, что они сделали молодого еврея предателем. Ненавидел их всех. И всех их сообщников. И всех, кто стоял в стороне. Меня душил гнев, я готов был бросить в топку моей ненависти все Творение, тысячекратно проклятое последователями Каина… Но я все же не поддался этому чувству… Я сказал себе: чем моя жажда мести поможет матери и отцу, чью гибель я не перестаю оплакивать?

Гамлиэль повернулся к нему:

— Будь по-твоему. Ты хочешь знать, желал ли я иметь сына? Конечно. И часто. Иметь сына, который будет носить имя моего отца, видеть, как он растет, смотреть, как он спит, показать ему разные цвета неба, одарить его всем, чем я владею, всем, что я собой представляю. Какой мужчина не жаждет этого?

— И?

— …Я уже сказал тебе: Господь этого не пожелал. Подожди, не перебивай меня. Взывая к Господу, я просто напоминаю о Его присутствии в Истории, равно как об отсутствии или исчезновении. В Талмуде сказано, что, когда род людской постигают катастрофы — потопы, эпидемии, голод, — человеку не следует иметь детей. Ибо, говорит Мудрец, нам запрещено идти против воли Господа: если Он решил уничтожить мир, мы не имеем права заселять его.

— Что ж, в твоем случае Мудрец Талмуда не прав. И Господь тоже.

— Быть может. Но есть еще одно. Уже давно я усомнился в мире, где мы живем. Я говорил себе: он не заслуживает наших детей. И доказательством тому Освенцим.

— Нет, нет и тысячу раз нет. Смотри: у меня есть Лия, она придает смысл моей жизни. У нее будут дети. И они изменят мир. Они улучшат его, сделают более радушным, приветливым, человечным. Да, да, у человечества есть будущее, оно заслуживает моей дочери. И ее дети будут тому доказательством.

В этом ли состояла тайна Болека? Стремился ли он оспорить философию Ницше и Шопенгауэра? Тень прошла по его лицу.

— Твой нигилистический довод, — сказал он после паузы, — я уже слышал. И нахожу его недопустимым. Подумай о своих родителях. Род твой прекратится с тобой: разве этого они желали?

— А сын Горовица? — возразил Гамлиэль, чтобы сменить тему разговора. — Разве это не веский довод?

— Исключение подтверждает правило, но доводом не является.

— Тебе больше нечего сказать об этом юноше?

— Что ты хочешь узнать?

— Продолжение. Все. Когда он умер?

— Через три дня.

— Отчего такая отсрочка?

— Из-за его отца. Он узнал об аресте своего сына, как и от кого, мне неизвестно. И попытался спасти его. Добился встречи с Абрашей. Их разговор длился несколько часов. Старик Горовиц был жалок. Сначала он не хотел верить, что его сын опустился до предательства и погубил евреев из гетто. Затем, прочитав свидетельские показания, он разрыдался.

«Это моя вина, моя вина, — повторял он, заламывая руки. — Я плохо воспитал его, я был слишком занят делами, придавал слишком большое значение деньгам, демону преуспеяния. Что ж удивляться, если жизнь его оказалась лишенной принципов и ценностей? Это моя вина, моя вина…» Абраша пытался, как мог, успокоить его: «Не вините себя понапрасну, господин Горовиц. Вы почтенный человек, вы хороший еврей. Вы много сделали для общины. Если ваш сын не последовал вашему примеру, то это его вина, а не ваша». — «Вот именно, — сказал отец. — Я слишком много уделял времени другим, а ему так мало. Я не хочу прощать это себе, виновен я, а не он». Абраша повторил, что он несправедлив к себе. Тогда старик привел другой довод: «Я с вами, вы это знаете. Я отдам вам все, что хотите, любую сумму, какая вам потребуется, хоть все свое состояние, только верните мне сына! Я сам его накажу. Запру его дома, как в тюрьме, не выпущу до конца войны! Или же вы сами сделайте это, заточите его в вашей собственной камере, только не убивайте! Даже если он этого заслуживает, я этого не заслужил!» Следующей ночью Абраша вызвал всех лидеров ячеек на срочное собрание: следует или нет принять сделку, которую предложил старик Горовиц? Именно тогда, во время обсуждения, один из нас заметил: для такого отца, как Горовиц, было бы лучше вообще не иметь детей.

— А осужденный? Что с ним произошло?

Потупившись, Болек ответил не сразу. Казалось, он спрашивал себя, следует ли утолить любопытство друга или оставить его в неведении.

— Предатель был казнен.

Волна грусти, пронизанной другими неясными ощущениями, затопила Гамлиэля. Ему пришлось подавить смутный страх, чувство бессилия перед таким горем, прежде чем он смог продолжить разговор:

— А его отец?

— Стал соблюдать траур согласно закону.

Сглотнув слюну, Болек добавил:

— …Две недели спустя он и его жена оказались в партии, отправленной в Треблинку.

Они надолго замолчали, словно парализованные этим названием, которое приводит мысль в оцепенение, чтобы помешать ей самой ринуться к смерти.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: