Был ещё договор с Погодиным: как только тираж «Московского вестника» дойдёт до 1200 экз. — сразу Пушкину, как ведущему сотруднику, — 10 тысяч р. Тираж доходил покамест (чёрт знает, почему) — хорошо если до 120. Больше пары тысяч не перехватить.
Положение — похуже, чем у Хлестакова в Действии первом.
Николай Павлович, Александр Христофорович и Максим Яковлевич наблюдали сверху, понимающе переглядываясь. Как скоро он взвоет и запросится в службу (как Вяземский вот только что)? Вопрос времени. Хоть пари заключай.
— Главное — некрасиво. Перед иностранцами неудобно: мы все — разноцветные, в блёстках, а он чёрно-белый.
Вообще-то уже и попросился. Не далее как в январе. Но не как подобает. Подобает верноподданному как? Клянусь оправдать доверие на любом порученном участке борьбы. И жди ответа, как соловей лета. А не суетись, проверяя длину поводка.
Туда: «Пока я не женат и не зачислен на службу, я бы желал совершить путешествие — либо во Францию, либо в Италию». (По умолчанию — на свой счёт, но явно подразумевая: бывали ведь примеры — Карамзину, Жуковскому давали на загрантур и деньги.)
Сюда: «В случае же, если бы это не было мне разрешено, просил бы милостивого дозволения посетить Китай вместе с посольством, которое туда вскоре отправляется».
Посетить! Вместе с! Как бы не догадываясь, что нет в штатном расписании такой графы, а занесут в другую — независимость-то драгоценная прощай.
И, как бы вдруг догадавшись, — обратно: ах, кстати, mon Général, чуть не забыл: там у вас Бог знает с какого времени маринуется моя рукопись, «Борис Годунов», — не подпишете ли наконец в печать? «Так как я не имею состояния (вот так раз! а с чем же разлетелся во Францию? в Италию на какие шиши?), то мне было бы стеснительно лишаться суммы тысяч в 15 рублей, которые может мне принести моя трагедия...» (Читай: да знаю, что не отпустите, — обойдусь — ничего мне от вас не надо, просто отдайте моё.)
Ну что ж, ему ответили отчётливо. Про Францию с Италией — государь не удостоил снизойти, полагая, что это слишком расстроит ваши денежные дела и в то же время отвлечёт вас от ваших занятий. Про Китай — ваше желание не может быть удовлетворено, поскольку состав миссии уже утверждён. Про трагедию — да хоть завтра в набор, просьба только «переменить ещё некоторые слишком тривиальные места» (ну и, само собой, доработанный вариант представить вновь: нельзя в погоне за мат. выгодой жертвовать худ. качеством).
Плакали, стало быть, эти 15 тысяч (не такие уж верные, между нами говоря). Плакали Франция с Италией. Плакал Китай.
Но всё равно: если существовала на земном шаре такая точка, в которую весной 1830 года не хотелось абсолютно, — то как раз вот это самое Болдино, Лукояновского (или всё же Сергачского?) у. Нижегородской губ. Хотя бы потому, что там проживала Ольга К. — для того и отправленная из Михайловского, чтобы никогда, на верховой например прогулке, не попадалась навстречу, тем более — с младенцем.
Да и вообще — с какой бы стати? Имение принадлежало Сергею Львовичу. Явиться без спроса не то что на всю осень, а хоть на неделю — вышла бы очередная неприятность. Как давеча из-за Михайловского. В искусстве родительских благодеяний старик необъяснимым образом предвосхищал П. В. Головлёва, столь же безукоризненно пользуясь интонациями еще не изобретённой бормашины:
— Более всего в поведении Александра Сергеевича вызывает удивление то, что как он меня ни оскорбляет и ни разрывает наши сердечные отношения, он предполагает вернуться в нашу деревню и, естественно, пользоваться всем тем, чем он пользовался раньше, когда он не имел возможности оттуда уезжать. Как примирить это с его манерой говорить обо мне — ибо не может ведь он не знать, что это мне известно. Александр Тургенев и Жуковский, чтобы утешить меня, говорили, что я должен стать выше того, что он про меня говорил, что это он делал из подражания лорду Байрону, на которого он хочет походить. Байрон ненавидел свою жену и всюду скверно говорил об ней, а Александр Сергеевич выбрал меня своей жертвой. Но эти все рассуждения не утешительны для отца — если я могу ещё называть себя так. В конце концов: пусть он будет счастлив, но пусть оставит меня в покое.
Ровно до 6 апреля 1830 года дела обстояли так, — и ни о какой Болдинской осени не могло быть и речи.
Но ведь должен же был найтись какой-то способ заставить Пушкина и сочинить, и записать «Пир во время чумы», «Моцарта и Сальери», «Каменного гостя», «Скупого рыцаря», да и повести Белкина. Единственно за «Онегина» мы отчасти спокойны — ни в каком случае автор не остановил бы его на Главе седьмой. Но «Онегин» — «Онегиным», а без маленьких трагедий, да и без повестей Белкина, вся история литературы приняла бы совсем другой оборот. Вплоть до того, что Ванюше Т. и Феде Д. пришлось бы полностью переделать свои речи на празднике 1880 года, и сам праздник, вероятно, прошёл бы значительно скромней (даже не исключено, что без статуи), а кроме того, и сами они оба сделались бы не теми, кем стали, — а теми, кем стали бы на их месте люди, не читавшие «Станционного смотрителя» и далее по списку. Но чтобы этот список существовал, Пушкина надо было прочно и достаточно надолго изолировать. Болдино, действительно, годилось как обстоятельство места — при эпидемии Cholera morbus как обстоятельстве времени. Задача заключалась в том, чтобы обстоятельства совпали. Будь автором истории литературы какой-нибудь реалист, ему не оставалось бы ничего другого (лично я, по крайней мере, правдоподобной альтернативы не вижу), как немедленно отправить на тот свет Пушкина-père’а: чтобы fils вынужден был заняться проблемами доставшихся по наследству сельхозпредприятий; по ходу дела заглянул бы в том числе ну хоть и в Болдино, да там бы — из-за карантинов — и застрял.
Ну да, это был бы типичный плагиат, причем на редкость бестактный (ср. главу первую «Евгения Онегина»), и не приходится удивляться, что подлинный (к сожалению, неизвестный) Автор на него не пошёл. Но ход, изобретённый им взамен, — простите, противоречит здравому смыслу. Приняв нашу идею деловой поездки с целью переоформления крепостных душ (феодализм — это учёт), он прицепил к ней абсолютно непредсказуемый — взятый буквально с потолка — мотив женитьбы.
Слишком неподходящий был момент. Финансовая катастрофа не особенно располагает порядочного человека к законному браку. Год назад было полегче, и хотелось нестерпимо, и Пушкин сватался: всерьёз — зимой в Петербурге к Олениной и почти всерьёз — весной к Гончаровой в Москве. Но и тогда одумался — в Петербурге опоздал к обеду, на котором Оленины предполагали объявить о помолвке, выдержал неприятный разговор с несостоявшимся тестем — и квит; а из Москвы стремглав укатил (на Кавказ!) в самый тот день, как через Фёдора Толстого (нечего сказать, респектабельный посредник) посватался и через него же получил от Гончаровой-maman, от Натальи Ивановны, прилично-неопределённый, но всё же благожелательный ответ: пригласили посещать, дабы поближе узнать друг друга, — он, не теряя ни минуты, подхватился — только его и видели. Осенью появился — ненадолго, проездом, — встречен был холодно и тему священного союза больше не поднимал. А уж теперь и подавно было не до того.
Но как раз в этот приезд Наталья Ивановна повела себя странно, — как кредитор, который даёт понять, что его деликатность небезгранична, — и ничего не оставалось, кроме как объясниться с нею начистоту. Насчет неизменного постоянства чувств и благородства намерений, при некоторой необдуманности поведения. Повинившись, в общем, за прошедшее, рассмотреть сухой остаток — и тут уж отпраздновать трусу как следует, не жалея себя.
Год назад шулер и бретёр, весь в наколках, от моего имени просил у вас руки и сердца вашей дочери. Нет, не годится, это цитата из «Горя от ума». А если так: это была шутка! Клянусь вам, это была шутка! Нет, прибережём интонацию для «Пиковой дамы».
«...Теперь, когда несколько милостивых слов, с которыми вы соблаговолили обратиться ко мне, должны были бы исполнить меня радостью, — я несчастнее, нежели когда-либо. Постараюсь объясниться. — Привычка и долгая близость одни могли бы помочь мне заслужить расположение вашей дочери; я могу надеяться привязать её к себе с течением долгого времени, — но во мне нет ничего, что могло бы ей нравиться. Если она согласится отдать мне свою руку, — я увижу в этом лишь доказательство спокойного безразличия её сердца. Но, будучи окружена восхищением, поклонением, соблазнами, надолго ли сохранит она это спокойствие? и станут говорить, что лишь несчастная судьба помешала ей заключить другой союз, более для неё равный, более блестящий, более достойный её, — может быть, такие разговоры будут и искренни, но ей-то они уж покажутся таковыми. Не станет ли она сожалеть? Не будет ли она смотреть на меня, как на помеху, как на коварного похитителя? Не почувствует ли она ко мне отвращения? Бог свидетель, что я готов умереть за неё, — но погибнуть для того только, чтобы оставить её блистательной вдовою, свободною завтра же избрать себе нового мужа, — эта мысль для меня ад. — Поговорим о материальных средствах; я придаю им мало значения. Моего состояния мне было до сих пор достаточно. Будет ли достаточно для женатого? Я не потерплю ни за что на свете, чтобы жена моя испытывала лишения, чтобы она не бывала там, где ей должно блистать и развлекаться. Она вправе этого требовать. Чтобы сделать ей угодное, я готов пожертвовать всеми моими вкусами, всем, что я страстно люблю в жизни, самим существованием моим, совершенно свободным и богатым приключениями. Однако, не будет ли она роптать, если положение её в свете не будет столь блестяще, как она заслуживает и как я того хотел бы?»