Оно исполнило меня радостию и признательностию. Да, мой друг, именно так. Уж с давнего времени я позабыл сладость таких слёз, какие я проливал, читая его. Да изольёт небо свои благословения на тебя и на любезную подругу, которая составит твоё счастие. Я хотел было ей писать, но не осмеливаюсь ещё это сделать, из опасения, что не имею на это права. [...] — Перейдём к тому, что́ ты мне говоришь по вопросу о том, что я могу тебе дать. Ты знаешь состояние моих дел. Правда, у меня тысяча душ, но две трети моего имения заложены в Воспитательном Доме. Олиньке я даю около 4000 р. в год. У меня остаётся из имения, доставшегося мне по разделу с моим покойным братом, 200 душ совершенно чистых, — и их я передаю тебе в твоё полное и совершенное распоряжение. Они могут дать 4000 р. ежегодного дохода, а со временем, быть может, дадут тебе и больше. — Мой добрый друг!» — и проч.

Ну вот, почти и приплыли. Эти 200 совершенно чистых душ м. п. с жёнами и детьми населяли, как оказалось, сельцо Кистенёво, Тимашево тож, Алатырского (потом Сергачского) у. Нижегородской губ. Располагавшееся — надо же! — близ самого села Болдина. Что и требовалось доказать. Души же надо, сверив со списком, принять на месте. (И Cholera morbus уже показалась в низовьях Волги. Болдинская осень неизбежна.)

Заложить в Опекунском совете — 200 р. за штуку — и за вычетом срочных выплат останется как раз на приданое (11 тысяч) и на первый год счастия (17 000). Именно такой он представлял себе расходную часть семейного бюджета, — и надо признать, что это была реалистичная оценка. Даже в Петербурге, даже с большим семейством и квартирой на Мойке такой суммы хватило бы на вполне безбедную жизнь. Другое дело — доходы, но при любом раскладе (оскудеют вольные хлеба — поклонимся Хозяину) дефицит планировался сравнительно небольшой.

«Взять жену без состояния — я в состоянии, но входить в долги для её тряпок я не в состоянии».

Но не тут-то было: вошёл, и входил всё глубже, и через шесть лет стоял уже на отметке минус 130 000. Практически — в точке невозврата. На краю дефолта, по русски — ямы. Из которой вызволить — его — не мог уже никто, а его семью — один человек в целой вселенной. Для которого надо же было что-то сделать. Например — написать книгу «Божией милостью Николай» (серия ЖЗЛ, издательство «Молодая гвардия»; Уваров подсуетится с французским переводом — вот и европейский бестселлер). Или — тоже например — умереть.

Или вам угодно полюбоваться на писателя в яме? Как он там извивается и копошится и стремительно мельчает, стремительно же ветшая. (Ничто так не способствует износу, как неоплатные долги. С этого времени Пушкин заметно для всех старел примерно на месяц за неделю. Так ведь старость и есть — осознанная неплатежеспособность.) Как безбоязненно оскорбляют его бессовестные. Как брезгливо сострадают ему порядочные. Как те и другие спешат великодушно его простить, едва лишь он протянет наконец ноги. Простить и забыть: ну не вовремя умер, опоздал, с каждым может случиться, но никому не пожелаешь. Смерть после смерти — небось, полегче смерти до. А как трудно в промежутке.

Ну конечно, это не про Пушкина. Допустить Пушкина до такой развязки Автор истории русской литературы не посмел бы. Хотя зачем-то всё подготовил, экономически обосновал. Наверное, на всякий случай. Просто чтобы Пушкин всё время помнил: спасенья нет. (Как говорится: на тот и этот случай неумолим закон — в холодный твёрдый мрамор ты будешь превращён.) Чтобы не тормозил. Не сопротивлялся. Дал себя погасить.

Сроки поджимали. При малейшем промедлении — скажем, если бы Дантес не попал, — вся эта хвалёная история литературы поползла бы по швам, и лет через восемьдесят, того гляди, пришлось бы перелицовывать — вплоть до переименования Пушкинского Дома, а это, вы же помните, не пустой для сердца звук.

Стало быть, к чертям критический реализм, пусть всё будет, как в жизни — очень быстро и без мотивировок. Как в водевиле, как в мелодраме. На вопрос: «почему?» — мелодрама отвечает односложно: честь! или: страсть! — а вопроса: «зачем?» просто не слышит — занята — заряжает пистолеты. Вопрос и вообще-то — бессмысленный, а тем более — в такой момент. Вопреки мнению Вен. Ерофеева, каждый советский школьник объяснит вам (не хуже, чем про политуру), что самое эффективное средство от сплетни — скандал со стрельбой. И — чью репутацию защищает, предположим, П., когда, получив глумливое извещение, что его супруга — фаворитка некоего Р., — объявляет своим соперником некоего Д. и затевает с ним кровавую ссору.

И что наперсниками разврата назывались в XIX веке сторонники самодержавия и крепостного права2.

То же самое и с водевилем: карте — место, тронул — ходи, судьба — индейка. Вот некоторые полагают, что тогда, рокового 6 апреля 1830 года, Пушкин, как Германн в «Пиковой даме», обдёрнулся: а если бы велел извозчику вместо Большой Никитской катить, как обычно, на Пресню, то (даже оставляя в скобках, что Екатерина Ушакова любила стихи Пушкина и даже вроде бы в него была влюблена), по крайней мере, не так скоро попал бы на счётчик.

И ведь она тоже была красивая: пепельная, говорят, блондинка с синими, говорят, глазами. Но, во-первых, нас не касается. Во-вторых — история литературы, вы сами видели, строго следит за тем, чтобы тексты основного канона были написаны все до одного. (Подозреваю, между прочим, что наш Автор — дама.) В-третьих — сравнили тоже: двадцать второй год — или осьмнадцатый3. «Ах! точно ль никогда ей в персях безмятежных желанье тайное не волновало кровь? Ещё не сведала тоски, томлений нежных? Ещё не знает про любовь?» (Грибоедов). «А знаете, у ней личико вроде Рафаэлевой Мадонны. Ведь у Сикстинской Мадонны лицо фантастическое, лицо скорбной юродивой, вам это не бросилось в глаза?» (Свидригайлов).

Но в-четвёртых — всё-таки никого не касается. И вообще — всё вышеизложенное рассказано только потому, что ни один сюжет не начинается с самого начала: всегда — значительно раньше.

Кстати. Всё забываю вас предупредить: это не о Пушкине будет трактат. Боже нас упаси. В печальной — а вероятно, и скучной — истории, которую я почему-то считаю долгом рассказать, роль Пушкина почти случайна. Как если бы он в горах Кавказа — предположим, путешествуя в Арзрум, — запустил в пропасть огрызком яблока, а через минуту где-то далеко внизу тронулась каменная река и кого-нибудь задавила. Какого-нибудь незначительного (с Пушкиным-то по сравнению), несимпатичного (да хоть бы и симпатичного) несчастливца, который, конечно же, сам виноват, что свернул на заведомо опасную дорожку. Причём отнюдь не исключено, что оползень начался сам по себе, огрызок яблока ни при чём абсолютно. А всё-таки это Пушкин его швырнул. И с таким выражением лица, словно метил в змею. Поскольку пребывал в дурном расположении духа — по множеству причин. Первая из которых была как раз та, что он (пора наконец оборвать эту фигуру речи) не странствовал в горах Кавказа, а застрял в Москве. Устраняя затруднения, препятствовавшие бракосочетанию, — какая тоска.

В посажёные матери он пригласил княгиню Вяземскую — назло московскому бомонду, в котором ни у него не было друзей, ни Гончаровы не котировались; немного аристократического блеска не помешает. На место посажёного отца тоже намечалась кандидатура — и шикарная — князь Юсупов! — но как подступиться?

Николай Борисович Юсупов был последний из славной стаи екатерининских птеродактилей. Его доставали из клетки не чаще, чем раз в эпоху: на коронациях (Павла, потом Александра, а затем и Николая) олицетворять связь времен. Слышите пробирающий до мурашек электрический баритон (длина паузы возрастает пропорционально силе выдоха)?

— Верховный маршал комиссии о коронации — действительный тайный советник первого ранга — кавалер орденов: святого Владимира первой степени — святого Александра Невского — святого равноапостольного Андрея Первозванного — командор Большого креста ордена святого Иоанна Иерусалимского — его сиятельство — князь Юсупов-Княжево!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: