Если хиндустани оказался удивительным языком и предобеденные часы пролетали поэтому как один миг в обществе учтивого наставника, который держался так, будто он — наследный принц, лишь в силу обстоятельств вынужденный давать уроки отпрыску буржуазного семейства, то в послеобеденное время и особенно вечерами Эгион чувствовал глубокое одиночество. Отношения с хозяином дома оставались неопределенными, держался же он с Эгионом не то как благодетель, не то как своего рода начальник; впрочем, Бредли редко сидел дома, обычно он приходил пешком или приезжал на лошади из города в полдень к обеду, во время которого восседал во главе стола, иной раз он приглашал своего секретаря англичанина, после обеда часа два-три лежал на веранде и курил, а под вечер снова отправлялся в свою городскую контору или на склад. Ему случалось иногда и уезжать на несколько дней, чтобы закупить продовольствие, и его сосед ничего не имел против, ибо при всех стараниях так и не сумел подружиться с грубым и неразговорчивым торговцем. Да к тому же было в образе жизни мистера Бредли нечто, чего молодой миссионер никак не мог бы одобрить. Время от времени Бредли и его секретарь по вечерам напивались допьяна, потягивая смесь рома, воды и лимонного сока; в первые дни по приезде молодой проповедник не раз получал приглашение присоединиться к ним, но всякий раз отвечал вежливым отказом.

При таких обстоятельствах повседневная жизнь Эгиона не отличалась особым разнообразием. Он было попробовал применить на практике свои скудные познания в хиндустани и, чтобы скоротать долгие тоскливые часы перед приходом вечера, когда деревянный дом из-за палящего зноя превращался в осажденную крепость, стал наведываться в кухню и заводить разговоры со слугами. Повар-магометанин нагло не ответил на приветствие, сделав вид, будто вообще не замечает Эгиона, зато водонос и мальчик-слуга, которые часами просиживали на циновках без всякого дела и жевали бетель, были не прочь позабавиться тем, как белый господин силится что-то сказать на хиндустани.

Но однажды на пороге кухни вдруг вырос Бредли, он появился как раз в ту минуту, когда эти два пройдохи шлепали себя по ляжкам и во все горло хохотали, потешаясь над произношением и ошибками миссионера; при виде такого веселья Бредли поджал губы, немедленно наградил затрещиной боя, дал пинка водоносу и молча увел из кухни испуганного Эгиона. Когда они вошли в комнату, Бредли довольно зло сказал:

— Сколько раз нужно вам повторять: вы не должны якшаться с этой публикой. Вы ведь портите моих слуг. Конечно, конечно — из лучших побуждений. Но это же в самые обычные будни: повсюду были храмы, изображения богов, молитвы и жертвоприношения, церемонии и шествия, молящиеся и жрецы. Но кто же в силах найти концы в этом запутанном переплетении верований? Брахманы[30] и магометане, огнепоклонники и буддисты, приверженцы Шивы и Кришны[31], носящие тюрбан и бритоголовые, заклинатели змей и служители священных черепах. Где же бог, которому поклоняются все эти заблудшие? Каков его облик, какой из множества культов самый древний, самый священный и чистый? Этого никто не знал, и самим индийцам это было совершенно безразлично: тот, кого почему-либо не устраивала вера отцов, принимал другую веру, или отправлялся странствовать в поисках новой религии, или же создавал ее сам. Богам и духам, чьих имен никто не знал, приносились жертвы — кушанья в маленьких мисочках, и при этом сотни обрядов, храмов, жрецов мирно соседствовали друг с другом и никому из приверженцев какой-то веры не приходило в голову ненавидеть или тем более убивать иноверцев, что на родине Эгиона, в христианских землях, было в порядке вещей. Многое казалось ему даже милым, прелестным — голоса флейт и нежность жертвенных цветов, и многие, многие лица верующих были преисполнены мира и покойной безмятежной ясности, какой не увидишь на лицах англичан, сколько ни ищи. Прекрасной и благой счел Эгион и строго соблюдавшуюся индусами заповедь, которая запрещала им убивать животных, и порой он стыдился и подыскивал себе оправдания, когда безжалостно умерщвлял и насаживал на булавки бабочек и жуков. Но вместе с тем среди этих народов, почитавших священное творение бога во всякой букашке и искренне предававшихся молитве и богослужению в храмах, обыденными, заурядными вещами были ложь и воровство, лжесвидетельство и подлог, ни в одной душе подобное не вызывало ни возмущения, ни хотя бы удивления. И чем больше размышлял благожелательный провозвестник истинной веры, тем более неразрешимой загадкой, презревшей законы логики и теорию, казался ему этот народ. Слуга, с которым Эгион возобновил свои беседы вопреки запрету Бредли, словно сроднился с ним душой, но однажды, спустя какой-нибудь час после столь дружеского разговора, выяснилось, что он украл батистовую рубашку; когда же Эгион мягко, но настойчиво потребовал ответа, слуга принялся клятвенно уверять, что знать ничего не знает, а потом с улыбкой сознался в воровстве, показал рубашку и доверчиво сказал, дескать, в ней есть небольшая дырочка, и он, стало быть, подумал, что господин эту рубашку уже не наденет.

В другой раз Эгиона поверг в растерянность водонос. Этот человек получал жалованье и стол за то, что два раза в день приносил воду из ближайшей цистерны в кухню и две ванные комнаты. Работал он только утром и вечером, днем же часами сидел в кухне или в хижине слуг да жевал бетель или кусочки сахарного тростника. Однажды другой слуга отлучился, и Эгион велел водоносу почистить костюм, к которому пристали во время прогулки семена трав. Водонос только засмеялся в ответ и спрятал руки за спину, а когда миссионер уже раздраженно повторил приказание, он в конце концов повиновался и выполнил пустяковую работу, но при этом жалобно причитал и даже пустил слезу, закончив же, со скорбным видом уселся на свое место в кухне и еще битый час возмущался и негодовал, словно в отчаянии. С бесчисленными трудностями, устранив множество недоразумений, Эгион наконец добрался до сути дела: оказывается, он тяжко обидел водоноса, приказав ему выполнить работу, которая не положена ему по чину.

Все эти мелкие события постепенно накапливались и в конце концов слились словно в некую стеклянную стену, вставшую между миссионером и индусами, из-за чего он был обречен на одиночество, от которого страдал все сильнее. И тем усерднее, с какой-то отчаянной жадностью занимался он изучением языка, в чем достиг немалых успехов; как горячо надеялся Эгион, овладев языком, он все-таки постигнет однажды и самый народ. Он все чаще отваживался заговорить на улице с каким-нибудь индусом, без толмача ходил к портному, в лавки, к сапожнику. Порой завязывался у него разговор с простыми людьми, он говорил с ремесленниками об их изделиях или с приветливой улыбкой хвалил малыша на руках у матери, и тогда в живой речи и в глазах этих людей языческой веры, но чаще всего в их добром детском счастливом смехе ему открывалась душа чужого народа, такая ясная и по-братски близкая, что на какое-то мгновенье вдруг исчезали все преграды и пропадала отчужденность.

Наконец он обнаружил, что почти всегда может найти доступ к детям и простым крестьянам, что, видимо, все его затруднения и вся недоверчивость, вся испорченность горожан порождены лишь их общением с европейцами — торговцами и моряками. И тогда он начал все смелее и все дальше уезжать из города во время своих прогулок верхом. В карманах у него всегда были медяки, а иногда и сахар для детей, и когда где-нибудь среди холмов вдали от города он привязывал коня к стволу пальмы у глинобитного крестьянского дома, со словами приветствия входил под кровлю из тростника и спрашивал, не дадут ли ему воды или кокосового молока, то почти всегда завязывался бесхитростный дружеский разговор, причем мужчины, женщины и дети дивились и от всей души хохотали над его по-прежнему небезупречным языком, на что Эгион, впрочем, ничуть не обижался.

Пока что он не пытался говорить с людьми о милосердном Боге. Он считал, что спешить с этим не следует, да к тому же задача представлялась ему чрезвычайно деликатной, если вообще выполнимой, поскольку при всем старании он по-прежнему не находил еще нужных индийских слов, чтобы передать с их помощью важнейшие понятия христианской Библии. Кроме того, он чувствовал, что не вправе навязываться этим людям в наставники и призывать их к столь серьезному изменению всей их жизни, прежде чем он узнает эту жизнь досконально, научится говорить на одном языке с индусами и жить одной с ними жизнью.

вернуться

30

Брахманы (см. другие «индийские» повести Гессе) — индуистские жрецы. Брахманизм — синоним индуизма, религии, возникшей в Индии около X века до н. э. Брахман (санскр.) — центральное понятие индуизма, обозначение Духа как единственной реальности, сути мироздания (см. комм, к повести «Сиддхартха»).

вернуться

31

Огнепоклонники — последователи религии древних парсов, основателем которой считается Зороастр (Заратустра, или Заратуштра, X–V век до н. э.), а главной книгой — Зенд-Авеста. Буддисты — последователи Сиддхартхи, Гаутамы Будды (550–480 год до н. э.), что в переводе с санскрита означает «просветленный», основателя буддизма, религии нирваны как обретения душевного спокойствия, выступившей против брахманизма, но в IX веке вытесненной индуистской контрреформацией в Тибет, Китай и Японию. Шива — главный бог индуизма. Кришна — в индуизме эманация бога Вишну.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: