— Сугробы несли его на себе! — испуганно сообщила она на следующий день второй заговорщице. — Просто уму непостижимо! И когда я пошла было за ним, то провалилась по колено, вот тебе крест, а он шествовал по рыхлому снегу, точно Иисус по воде, почти следов не оставляя. До чего же, видно, у него легкая поступь. Не знаю, в чем тут дело…

Они и впрямь ничего не могли понять, а та смотрительница, что выслеживала молодого человека, кстати, тетушка весьма дородная, плохо спала в последующие ночи: ей мерещились сугробы, подернутые тонкой синеватой корочкой (гребни у них были оранжевые, так как солнышко уже опускалось за железнодорожную насыпь), и молодой человек ступал по ним, словно невесомый. Н-да, он являлся старушке в ночных видениях обычно большим и странно переступавшим. Именно таких, не то шагающих, не то парящих, мы частенько видим на картинах Марка Шагала, хотя — нет никаких сомнений — старая дама вовсе не подозревала о существовании этого более чем известного художника, появившегося на свет в Витебске. Воздух будто потрескивал от мороза, а небо, на фоне которого четко вырисовывался силуэт молодого человека, казалось суровым, сумеречно-лиловым…

* * *

Дом молодого человека, жилье за непроницаемыми занавесками… Коли мы зашли так далеко, наверное, следует его описать. Обстановка, убранство, картины на стенах и все такое прочее должны кое-что поведать о самом хозяине. Разумеется, в том лишь случае, если последний достаточно обеспечен, чтобы все устроить по своему вкусу, — допущение, каковое и на сей раз ничто не мешает нам сделать.

Прежде всего обои, вещь весьма существенная, ибо с их помощью человек отгораживает себе от общего пространства нашей необъятной ойкумены заповедный пятачок, в котором и намеревается жить. Обои подошли бы светленькие, от одного вида которых жизнь представлялась бы яркой и радостной. Разве лишь чуточку анемичной, несколько слишком стерильной, но их светлая гамма, приятная для глаза, наверняка вселит в сердце наблюдателя покой и чувство уверенности, разумную радость при виде порядка, являющегося предпосылкой всякой свободы. И только обои в спальне отличались большей интимностью, некоторой идиллией; возможно, их розовато-красные тона (ладно хоть не младенчески розовые) вызвали бы ироническую улыбку скептика — ну, не то чтобы совсем уж ироническую, пожалуй, ее лучше назвать недоуменной усмешкой пришедшего в замешательство человека, да, примерно такой, какая появилась бы на устах закаленного жизненными передрягами мужчины, попади он в пансион благородных девиц минувшего века. Вероятно, это ощущение окрепло бы при более внимательном взгляде на узоры, а именно: на повторяющиеся изображения медведей, играющих в мяч, — и все же, отдавая дань истине, следует признать, что обои были весьма милы.

Кровать под покрывалом в синюю клетку воздействовала бы на наблюдателя в том же духе. Застлана она была с отменной педантичностью: стороны квадратов лежали в точности параллельно стене — тут и самому требовательному фельдфебелю придраться было не к чему. Хотя, может быть, именно в этом похвальном порядке было нечто такое, что не позволяло думать о присутствии женщины. Надавив на матрац, неожиданно жесткий среди всего этого зефирного антуража, можно было несомненно решить, что кровать в этом доме служит для здорового отдохновения, а не лености.

Далее. Туалетный столик и бельевой шкаф ничего особенного из себя не представляли. Конечно, мы обнаружили бы в шкафу большие кипы белья тонкой ткани и безукоризненной чистоты (а в каждом ящике еще два-три ароматных яблочка поздних сортов), но чего ради рыться в чужом белье? Гораздо разумнее деликатно удалиться из спальни, продолжив обход в других местах.

В следующей комнате заливались птички: парочка чудесных представителей пернатого царства жила в радостном единодушии в своей клетке, сплетенной из прекрасной лозы, всегда в бодром настроении, подтверждаемом пением. И неудивительно, ибо молодой человек не забывал менять воду и наполнять кормушку. А время от времени подкладывал им нечто существенное, по-видимому, мясо, порезанное на мелкие кусочки. Птички скрашивали вечера звонкими кантиленами, за что молодой человек был искренне им благодарен и каждый день чистил клетку — труд, который, вероятно, следует считать одним из самых антипатичных в распорядке его дня. Да, возле этой пары птиц он часто сидел вечерами, углубившись в основополагающие труды по естествознанию или философии, а порой склонившись над своим небольшим верстаком.

Тут был изумительный станочек. Несмотря на малые размеры, он позволял выполнять самые разные операции: обтачивать, шлифовать, сверлить, точить и так далее и так далее. Поэтому все режущие предметы в доме были идеально заострены. Кстати, и здесь все содержалось в похвальном порядке: молодой человек имел обыкновение хранить множество своих миниатюрных инструментов непонятного для непосвященных назначения в красивом чемоданчике черной кожи. Они поблескивали серебром на темно-красном бархате, точь-в-точь как у конструктора или изобретателя, страстно увлеченного своим делом. И в педантизме может таиться эстетика. Но для чего же юноше все эти приспособления? Уж не занялся ли он созданием чего-то из ряда вон выходящего, остро необходимого человечеству в недалеком будущем, или, напротив, не принадлежит ли он к неистребимому братству изобретателей вечных двигателей, вызывающих легкое сочувствие здравомыслящих людей? Запасемся терпением, узнаем и об этом.

А пока о книжных полках.

На них находились труды на нескольких языках и по разным специальностям. Уже при беглом взгляде можно было определить повышенный интерес хозяина к физическому состоянию человеческого тела. Особенно, кажется, привлекала его внимание наша нервная система: вся эта густая сеть волокон с их пересечениями, нейронами, аксонами, окончаниями — простому смерт-ному не дано знать даже их названий — заполняла мудреные страницы крупноформатных альбомов. А молодой человек, сдается, прекрасно разбирался во всех этих хитросплетениях, напоминающих схемы компьютеров, — некоторые точки были обведены красными кружочками и помечены аббревиатурой NBI. Строение глаза и уха тоже оказалось в сфере интересов исследователя наряду с самыми потаенными местами человеческого тела. Научные труды преподносят нам на холодящей, напоминающей о вечности мелованной бумаге вскрытую и вывернутую наизнанку наготу нашего срамного тела, наготу, в высшей степени неприятную, чуть ли не аморальную, поскольку мы совсем не рассчитываем попасть на бойню или под топор мясника.

Затем шли труды по теософии — вторгшегося сюда они бы сильно удивили, ибо до сих пор в этом уютном доме все говорило о любви молодого человека к логике и ничто не свидетельствовало о его тяге к столь туманной и спорной области философии. Так что, наткнувшись на "Тайную доктрину" Елены Блаватской или на "Христианскую веру" Сведенборга, мы, вероятно, пожали бы плечами с недоумением и некоторой долей презрения. Но словно в противовес теософии вскоре обнаружили бы литературу по точным наукам: трактаты по астрономии, о далеких небесных телах, возможности жизни в космосе и многом другом. Однако к определенному выводу о мировоззрении хозяина так и не пришли бы — одно слишком противоречило другому. Рядом с астрофизикой было отведено место, и немалое, книгам, которые, надо думать, порадовали бы наших музейных тетушек: тут стояли Ветхий Завет, Евангелие, комментарии к ним, глубоко религиозные "Мысли" Паскаля … Похоже, в коттедже жил идеалист, глубоко верующий человек. Подобное допущение подкрепляли маленький кабинетный орган и пачки нот на нем исключительно из области церковной музыки — хоралы да прелюды анонимных авторов, предшественников Баха, францисканцев и бенедиктинцев.

Да-да, конечно; пока еще трудно судить о чем-либо с полной определенностью: механика и теософия, медицина и теология — не слишком ли? Может быть, разумнее повременить с заключением и оставить этот странноватый дом в покое.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: