«Да стоит ли герою в брак вступать? Ведь он себя народу своему целиком посвятить должен. А супружеские радости короля от государственных дел отвлекут, — не сдавался первый голос. — И вообще много ли в ней проку, в плотской-то любви? Вспомни, Калевипоэг, как над тобой островитяночка измывалась! А ты? Ты до того с ней изнурился, не хуже мартовского кота, что чуть во вшивой луже, морем именуемой, с жизнью не расстался».
«Нет, нельзя островитянку с адской девой равнять, одна другой не чета!» — возмущалось второе «я».
«А вот возьму и посватаюсь завтра же!..»
Раздираемый тезами и антитезами, преклонил я главу свою на мшистую кочку. Может, небеса мудрости мне пошлют во сне.
Хотел бы я знать, почему историографы ни словом о моих сомнениях и сердечных терзаниях не обмолвились? Утверждают единоустно, словно в черепушку ко мне заглядывали, что полон я был мыслями о войнах, Эстонской земле грозивших, о бедствиях Виру и так далее и тому подобное. Вообще-то верно, государственные дела у меня всегда на первом плане были, но в тот вечер одолевали меня иные печали.
Однако под утро задремал я все же.
Неспокоен сон мой был, виделся мне грустный взор адской девы, ее дружеская рука, доверчиво волшебную шапку мне в Преисподней протянувшая… Не скрою, что и прочие прелести девицы снились мне. Например, крепкая ножка, золотистыми волосиками покрытая, что мелькала пред моими глазами, когда мы сюда шли, а под коленкой кожа гладкая да тонкая, инда жилочки просвечивают. И еще шаловливая пятка, может, ненароком, а может, и намеренно по лбу меня в такт моим шагам постукивавшая. До чего же мягкая и розовая она была, ну ровно ягнячий носик!..
Видать, я вновь в поэзию ударился! Предоставляю слово летописцам, у них это лучше выходит:
И надо же, чтобы именно в оную ночь терзаний и сомнений, именно в оный час раздумий и мечтаний некая распутная бабенка, дочка какого-то местного знахаря, лучшего времени не найдя, надо мной надсмеялась: бесстыдно присела она на косогор… и вот уже солоноватая влага оросила мечущегося в беспокойном сне младого богатыря.
Пробудившись, никак разобрать не мог, что же случилось со мною.
Не успев опомниться, был я омочен сей мерзостной и непристойной жидкостью с ног до головы.
Я вскочил.
Сонным взорам моим мерзопакостнейшая картина представилась. На высоком холме восседала на корточках знахарева дочка, со смеху помирая. Бесстыдный хохот искривил узкую ее рожицу, с мордочкой горностая схожую.
А утро выдалось прекрасное, теплое, безветренное, и торжественно всходило за спиной мочеиспускательницы багряное солнце. Полагаю, что божественное светило немалую охоту имело обратно за горизонт сокрыться, ибо то, что оно ласковыми своими лучами освещало, паскудной гнусностью являлось. Страшное дело! Не то что рассказывать, вспоминать и то жутко!
Вскрикнул я и глаза руками закрыл.
Однако поток не иссякал. И еще того хуже. Та, что виновницей его являлась, писклявым мышиным голоском гнусное предложение произнесла: не поднимусь ли я, дескать, на бугор к ней, чтобы в приятных утехах время провести? Теперь, дескать, всем на свете ведомо, что не больно-то король к адской деве прикипел.
У меня не было слов…
Ошалев от стыда и гнева, схватил я под руку подвернувшийся валун и запустил его в негодницу.
Раздался вопль и зовы о помощи:
В первый миг сладостное злорадство овладело мною: не иначе как сам Уку удар мой направил, дабы безобразницу сию покарать! Так ей и надобно, сквернавке! Однако орала она все истошнее, и я забеспокоился.
А вдруг — десница-то у меня богатырская — изувечил я бабенку? Как-никак, а все же женский пол, да и гоже ли северной земли богатырю камнями баб по центру бомбить?
Взглянул я на холм. Знахарева дочка каталась по земле в корчах, словно с жизнью расставалась. Может, ваньку валяет? Да нет, вроде непохоже. Стоял я, руки опустив, чего делать, не зная. Она же меж тем стенать продолжала. Придется на помощь идти, а то как бы не окочурилась совсем.
И я полез на холм.
До чего же нескладно я карабкался! От громких призывов о помощи руки-ноги мои дрожали. Может, я с непривычным делом и управился бы, кабы вдруг из ольшаника не вышла… Кто? Да зазноба моя, адская дева, всю ночку мне снившаяся. И вот она въяве стояла недвижимо и смотрела на меня, над орущей знахаревой дочкой склоненного.
И огласил лучом денницы освещенные окрестности новый вопль:
— Мужские дела!.. Мужские дела!.. Так вот они какие, дела-то!..
И пала дева на землю, чувств лишившись.
Ну тут уж я совсем растерялся и бросился бежать в спасительную чащу леса, словно подлинный злодей, на месте преступления застигнутый.
XIV
Многажды-много раз приходилось мне рассказывать о горестях своих и печалях, и сызнова к тому же приступаю, хотя знаю, что труд сей непосилен. Прилежно штудировал я рассказы о муках принца Гамлета, короля Лира, молодого Вертера и даже Блаженной Женевьевы, с завистью дивясь гладкому слогу и ровному бегу пера, их записавшего. Однако толку от сих штудирований мало было. Впрочем, быть может, и не следует от настоящего героя требовать мастерства скорбных элегий сложения.
Скажу лишь, что вновь надолго укрылся я в лесу. Не ел, не пил, думу думал. И до того додумался, что чуть руки на себя не наложил. Мне бы пойти к зазнобе своей да толком объяснить, как дело-то было, да я и приступить к сему боялся, наперед зная, что не справлюсь. Ведь чтобы словами девку убедить, а паче того — переубедить, крепкий краснобай требуется, а тут еще выскочила она в столь критический момент, что хуже не придумать.
Но герои с собой не кончают. Притом и закалился я, возмужал, в аду побывавши. Некоторые люди утверждали, что когда я снова к народу своему явился, скорбная морщина, коей допрежь не было, на довольно гладком еще лбу Калевипоэга пролегла…
Зрелый муж в труде душевный покой обретает. И, взявши вновь в руки кормило власти, осознал я сие.
Вышел из лесу, на загривке изрядную кучу досок неся, полный решимости основательной работой заняться. Перво-наперво укрывалища построить, дабы народ, ежели война придет, не страшился. Засим жилища возведу, форты, крепости, мастерские. Особые хоромы для молодых, чтобы в радости жили и героев новых рождали. Благо короля есть благо его народа!
Фортуна улыбнулась мне. В первый же день, как лес я покинул, дезертирскому житью конец положив, повстречался мне достойный муж по имени Олоф. Приходилось мне уже об Олофе, или Олеве, или Олевипоэге, слышать, говорили, будто славный он зодчий.
— Можете Олевом, на эстонский манер, меня звать, — учтиво промолвил Олоф и добавил, что странствует уже давно по нашей земле, что в жилах его малость норвежской крови имеется и что эстонское «Олев» недурно звучит. А еще сказал, что давно мечтал с прославленным Калевипоэгом знакомство свести и о строительных делах посоветоваться. — Я, — говорит, — умилился, глядя, как король сам доски таскает, прекрасное, трогательное зрелище! Льщу себя надеждой, что мы придем к соглашению, — закончил он почтительно.