Мати закончил вечернюю школу. Он работал на бумажной фабрике каландровщиком (существует такая машина, наводящая глянец на бумагу), все было в порядке, им были довольны. Если бы от него не требовали общественной, лекторской работы — в грохоте машин дефект его речи был не очень заметен, — он и дальше оставался бы на фабрике. Мати боялся своего скорпиона, который за последнее время впал в летаргию, но при планах выдвижения тут же зашевелился. Хотят сделать Мати оратором! Вот дураки! Ничего из этого не выйдет.
На его счастье, начиналось лето, а летом раскаленная, насыщенная паром бумажная фабрика — малоприятное место. Мати давно тянуло в деревню, на природу. Он оставил на время тетю Магду, ее пахнущие корицей домашние булочки, чистые льняные простыни и фарфорового Иисуса на комоде. Подался к мелиораторам, осушал болота, вырубал кустарник. И, когда к концу лета нашел место на киностудии, это решило все.
Теперь с апреля по ноябрь у Мати был свой собственный дом, вагончик на резиновом ходу с табличкой на двери: «Посторонним вход строго воспрещен! Карается законом!» В нем он мотался по всей Эстонии. Он любил ночевать в вагончике. (Надо же было этой Веронике найти для него квартиру!..)
Кроме разных принадлежностей для съемок в вагончике имелся аккуратно отделенный занавеской рабочий стол с микроскопом, магнитофоном, учебниками физики и биологии, — Мати за последнее время успел поступить и даже перейти на второй курс заочного отделения Эстонской сельскохозяйственной академии, но потом бросил учебу. Конечно, тут сыграла роль и его основная беда, которая опять заявила о себе на экзаменах; впрочем, Мати не ставил перед собой высоких целей. Он овладевал наукой не столько ради диплома, сколько из любознательности, своей жизнью и работой он был вполне доволен. А такие вещи, как энтропия и периодическая система, наследственность и эволюция, интересовали его и сейчас. Наивный, неискушенный мечтатель, он любил вечерком поразмышлять о странностях жизни и чудесах природы.
Да еще учебники эсперанто! Слово «эсперанто» происходит от красивого, заманчивого слова «эспераре» — надеяться, ведь мы снова и снова должны надеяться, надеяться вопреки всему… А кроме того, эсперанто — такой язык, на котором общаются по большей части письменно. Перо у Мати не заикалось — с почты часто приносили письма с пестрыми заграничными марками.
«Мне тридцать шесть лет, работаю на киностудии пиротехником. Это значит: жгу, взрываю и любуюсь фейерверком. Я эстонец. Люблю классическую поэзию, из композиторов — Шопена», — иногда писал он вечерами в глухом лесу, а за окном вагончика кишели, бились в стекло мириады ночных мотыльков. Если же он посылал другу по переписке свою фотографию: темноглазый кудрявый мужчина — разве этот подбородок не свидетельствует о силе (взрываю и жгу!), а нервная линия рта — об утонченности (люблю Шопена), — ответ, по крайней мере от женщин, не задерживался. Но и среди мужчин у него было много друзей по переписке. Усердно изучал он справочники, для него самого не представлявшие ни малейшего интереса, в отличие от какого-нибудь солидного канадского фермера.
Но самое главное — микрофон и магнитофон. И в это испорченное Вероникой утро, едва отперев замысловатый замок, он тут же кинулся к ним. Откашлялся, прополоскал горло — вода была тепловатая, немного затхлая, из колодца на болотистой почве — и, как всегда, приступил к своей «утренней фонетической гимнастике»:
— Резиновую Зину купили в магазине, резиновую Зину В корзине принесли. Она была разиня, резиновая Зина, упала из корзины, измазалась в грязи. Мы вымоем в бензине резиновую Зину и пальцем пригрозим: «Не будь такой разиней, резиновая Зина, а то свезем обратно в магазин!»
— Шел Прокоп, кипел укроп, пришел Прокоп, кипел укроп, как без Прокопа кипел укроп, так и при Прокопе кипел укроп.
Когда не было слушателей, эти терзающие шею, вернее, гортань звуковые сальто получались почти без ошибок.
— Пожалуйста, папа, поставь пестрый парус. Поедем прокатимся в Пирита…
Стена вагончика нагрелась на солнце. Приятно было прислониться к ней голой спиной — откуда-то проникал светло-желтый луч, острый, как лазерный, на окне подрагивала крылышками пестрая крапивница.
После утренней тренировки (мысленно он высокопарно называл ее постановкой голоса) он немного отдыхал, съедал несколько бутербродов с сыром, затем приступал ко второму пункту повестки дня. Это было кое-что посерьезней — упражнения в риторике. Да еще с философским уклоном. Если получалось удачно, он не стирал магнитофонные записи, а бережно хранил, как мистер Крапп у Беккета.
Сегодня Мати решил говорить об энтропии, на днях он прочел научно-популярную брошюру на эту тему. Закрыв глаза, он включил магнитофон и собрал пред мысленным взором полный зал людей. Мати измыслил самых разнообразных слушателей, от восторженных до отпускающих иронические реплики; они уже копошились в зале, поскрипывали стульями, кое-кто из наиболее кокетливых слушательниц пудрил нос, один в последнем ряду был явно под мухой. Но это не смущало докладчика.
Мати откашлялся.
Мати приступил.
— …Энтропия, дорогие слушатели, это одно из тончайших философских и эмоционально воздействующих на каждого интеллектуального человека понятий. Энтропия — это мера дезорганизации, не что иное! И с известным чувством сожаления должен я констатировать, что вся природа, частицами которой и мы с вами, уважаемая аудитория, являемся, каким-то необъяснимо жестоким и дерзостным образом стремится к максимальному хаосу, к полнейшему разброду, уничтожению всякого организующего начала. Тогда энтропия максимальна. И второй закон термодинамики именно на это и указывает. Таким образом, вся наша деятельность, которая — позволю себе высказать предположение, что передо мной сидят порядочные люди — направлена к гармонии и систематизации, находится в противоречии с основными законами природы. По сравнению с фундаментальным законом, разобранным мною в прошлый раз — с законом сохранения и превращения энергии, который нашим мелочным душам кажется столь разумным и естественным, — в энтропии есть что-то таинственное, фатальное и даже зловещее. Почему? Потому что упорядоченность — это жизнь, а энтропия тянет нас к первоначальному равновесию, к низшим формам организации, к конечной остановке, которая, как известно, есть смерть, дорогие товарищи. Смерть, которую поэты для вящей жути пишут иногда с большой буквы. Тяга к смерти, по Зигмунду Фрейду…
Мати говорил еще долго, глаза его были закрыты, как у поющего соловья. Конечно, он знал, что смешон, но вовсе не собирался отказываться от этого своего тайного греха.
Десятиминутная импровизация была уложена в алюминиевую коробку и нашла место на полке рядом со своими родичами. Склонив голову набок, Мати разглядывал стопку коробок; он чувствовал себя неким затейливым резательным автоматом, который режет свои мысли на полоски, свою жизнь на дольки, как колбасу. Пусть этот ряд колбасных долек будет достаточно большим, прежде чем термодинамически открытая система, называемая Мати Кундером, прекратит свое существование, а ее энтропия возрастет, что в конце концов приведет к окончательно равновесному состоянию — под венком, на лентах которого, по всей вероятности, напишут, что киностудия чтит память замечательного пиротехника и т. д. и т. д.
Широкими шагами расхаживал он по мокрой от росы траве, прищурившись, долго смотрел на спокойное море, сливающееся с небом.
Итак, мы живы, и надо радоваться жизни. Мати мог бы радоваться жизни; разумеется, судьба преподносила ему и хорошее и плохое, но в конце концов Мати, как поплавок, все же выскакивал на поверхность. И в дальнейшем, наверное, будет выскакивать. В это утро просто невозможно было думать иначе.
Мати потянулся.
Он был почти счастлив.
II
Микроавтобус подпрыгивал на камнях и кочках, лавировал между пнями, с трудом продвигался по заболоченному лугу, испускал жалобные и истерические вопли, угрожающе стонал.