Под окном отцветает сирень. На грядках тюльпаны и нарциссы и еще укроп с луком. Славные мелкобуржуазные грядки. Они тоже действуют успокоительно. Я уже могу взглянуть на себя со стороны, глазами постороннего наблюдателя, нет больше панического состояния минувших дней. А ведь оно было … Конечно, я не могу дать голову на отсечение, что все случилось именно так, как мне представляется теперь, — нельзя требовать невозможного: теперь все невольно смягчается, рисуется в пастельных тонах.
Представьте себе вокзал со всеми его запахами, шумами, голосами, с натужным кашлем громкоговорителя, извещающего о прибытии и отправлении поездов. Да еще с умиротворяюще простодушным храпом, что доносится из разных углов.
Некий человек, сидевший откинувшись на скамье, внезапно распрямляет спину. И кажется ему, будто чья-то невидимая рука медленно-медленно сдвигает с его глаз черную повязку: к нему возвращается зрение, обоняние, восприятие нашего бренного, будничного мира. Сперва все вокруг колеблется, предметы расплываются, но постепенно контуры их проясняются. Линзы фотоаппарата фокусируются. Кое-что человек (впрочем, мы ведь условились называть его Эн. Эл.) видит очень хорошо, даже, может быть, слишком. Например, сидящую против него кралю. Она только что сняла гольфы и шевелит разопревшими пальцами. Красивая молодая женщина, которая как будто думать не думает о том, что в этом занятии есть нечто постыдное и у которой столь знакомый профиль — припоминается какое-то полотно Гирландайо (смотри-ка, что всплывает в памяти!). Интересно, думает Эн. Эл. (а может быть, это я сейчас полагаю, что он тогда так думал…), для многих людей вокзала, и чем крупнее, тем лучше, являются местом, где как бы пропадает стыд. Они совершенно спокойно подкрепляются с развернутой газетки, с аппетитом обгладывают куриные ножки. Вот солидный мужчина неуклюже пришивает пуговицу к пиджаку, поодаль кто-то преспокойно дрыхнет, растянувшись на лавке без башмаков, печально демонстрируя комичные дырки на носках. Словно вокзальные залы истребляют в нас нравственное или же горделивое личное эго, словно они обезличивают нас. Наверняка люди, собравшиеся здесь, вели бы себя совсем по-другому, а красотка, проветривающая пальцы, может быть, даже модничала бы.
Он смотрит на народ и инстинктивно дотрагивается до висков. Никак не может понять, где он находится — в объятиях Морфея или, напротив, в преддверии ада. И как он вообще сюда попал?
Пружина страха выбрасывает его со скамейки. А вещи? Нет, никаких вещей не видно. Почему-то ему хочется поскорее выбраться отсюда. Босая красотка с удивлением воспринимает его внезапную спешку, однако не прерывает свою гигиеническую процедуру. Только спрашивает как ни в чем не бывало: — Что с вами?
Но он устремляется туда, где по всей видимости находится выход. Только заметив милиционера, заставляет себя сбавить темп и принимает непринужденный, точнее деловито непринужденный вид. Почему? Почему он боится милиционера?
И вот он на улице. Конечно, город ему знаком, более чем знаком. Это явно Таллинн. Конечно. Но здесь ли он родился и жил? Сам-то он эстонец, никаких сомнений нет: он ведь понимает язык. Он думает на этом языке. Впрочем, Таллинн может быть знаком жителю Тарту или Вильянди, как и любому провинциалу из медвежьего угла…
Он сворачивает к боковому крылу вокзала, обходит вокруг него и, с опаской, задрав голову, словно кто-то за ним следит, видит большие ярко-зеленые буквы, в самом деле удостоверяющие, что это Таллинн. Господи, какая чушь!
Смотрит на свою руку, щупает затылок, потом лоб. Нигде не болит. Он вполне здоров. Не заметно, чтобы его поколотили. И похмелья не чувствуется. Он наверняка ничего не пил, иначе ощущал бы признаки перепоя! А где же вещи? И… паспорт? Совершенно ничего не осталось в голове.
Опускает руку во внутренний карман — там пусто, абсолютно пусто. Ни бумажника, ни каких бы то ни было документов. Как видно, его обчистили. Но где? Когда?
Наряду с тревогой он испытывает некий трудно объяснимый стыд. Как будто перед кем-то провинился… Хочет перейти широкую площадь, но тут внезапно сознает, что это не разрешается. Здесь должен быть туннель. Конечно, он сразу же его находит.
Вскоре он присаживается на берегу пруда, носящего немецкое название — Шнелли. Но самому-то ему schnell[1] никуда не надо.
Теперь он ощупывает все карманы, обыскивает их самым основательным образом, а карманы пиджака выворачивает наружу. В результате имеет две находки: расческу и обертку от ириски «Золотой ключик». Золотой ключик… Не надо ему никакого золотого ключика, необходим самый простой ключ, который отомкнул бы затворы памяти. Расческа с двумя недостающими зубчиками тоже абсолютно анонимна. В былые годы школьники выцарапывали порой на расческах имена. А на этой даже инициалов нет.
И тут он вздрагивает. Опирается лбом на сведенные вместе руки, как бы принимая позу молящегося: невероятно, ужасно, абсурдно, даже смешно, свихнуться можно (если еще не свихнулся!) — ведь он не знает, как его зовут! Не знает ни имени, ни отчества, ни фамилии! Ни места жительства, ни места работы. Ничего не знает. Он закрывает глаза, ждет, не всплывет ли что-нибудь, ну хотя бы должность. Тщетно!
А открыв глаза, видит, что прямо у его ног на землю опустилась чайка. Птица смотрит на него, ковыляет на безопасном расстоянии вокруг скамейки, потом кидается под нее и показывается вновь с копченой салачьей головой и частью внутренностей в клюве. Глаз чайки — видна какая-то шелковисто-голубоватая радужка, — ехидный и коварный. Затем чайка поднимается в воздух. В памяти всплывает имя Хичкока. Кто такой Хичкок?..
Да кем бы тот ни был, сам-то он кто? Уж не душевно ли больной, сбежавший из сумасшедшего дома? Вроде нет, на нем не больничная пижама, на нем дорогой, бежевый костюм и брюки довольно прилично отглажены. Он только что прочитал на шелковой подкладке PURE SILK[2] и хотя эта этикетка, весьма потешная и двусмысленная, вызвала усмешку, он понял оба ее значения… Чайка, копченая салака, селедка… Какая жуть.
Ясно, у него потеря памяти. Он достаточно наслышан о таких вещах. Потеря памяти или амнезия. У кого она бывает? У запойных пьяниц, у эпилептиков? Он явно не запойный пьяница. Он вполне может страдать эпилепсией, или падучей болезнью, хотя тогда… Хотя у эпилептиков будто бы потеря памяти временная — они забываются, когда бьются в судорогах. На вокзале вокруг эпилептика наверняка собралась бы толпа перепуганных и любопытных. Но ведь ничего подобного не было. А еще… Да, кто-то рассказывал, что один инженер, кажется, инженер по технике безопасности, потерял память, когда под тяжестью пропитавшегося водой снега рухнула крыша в цехе и погребла нескольких рабочих. Конечно, сбрасывать снег не входило в прямые обязанности инженера, но он нес ответственность за технику безопасности. Говорили, будто с его памятью было все в порядке до самого момента катастрофы. Ее он не помнил, ничего о ней не знал. Как видно, амнезию может вызвать большое потрясение. Но какое потрясение?
Вдруг я совершил что-нибудь ужасное? Кого-то убил?
Он смотрит на свои руки: нет ли на них следов крови? Нет. Руки чистые, не сказать что с маникюром, но со сносно подстриженными ногтями, с удаленной на полукружиях кожицей. Кстати, руки вовсе не рабочие.
И тут возникает неодолимое желание взглянуть на себя в зеркало: может быть, он себя узнает?! Вообще в какой-то степени он может представить свое лицо, в сознании всплывают фотографии, которые ему пришлось сделать при обмене паспорта (когда это было?). Странно ли то, что вспоминаются фотографии? Нет, кажется, не очень. Да у кого же вообще есть правильное о себе представление; пожалуй, у немногих, потому что, подходя к зеркалу, мы подсознательно принимаем определенный вид, который считаем своим. От неожиданного взгляда в зеркало ведь испугаться можно.