При каждой встрече эта полная, не водянисто-толстого, а скорее атлетического сложения женщина впивалась в мальчика карими глазами, смотрела на него, усмехаясь и медленно покачиваясь, вполне очевидно, даже не ожидая ответа на свой вопрос. Мальчик, старавшийся стоять прямо в витавшем над Кристиной, кружившем голову благовонном облачке, буквально попадал в беду — ему хотелось отвести глаза, потупить взор, что было не совсем прилично, на что требовалось еще больше смелости: Кристина, собираясь в магазин, обычно надевала растоптанные туфли, которые русские называют лодочками, и непременно шелковые чулки. На чулках всегда были спущенные петли, как будто тонкое плетение не выдерживало высокого давления икр. Белые полоски на темных чулках, подчас шириной в ленточного глиста, шли от самых туфель вверх и исчезали… ох, об этом страшно подумать, хотя и думать тут особенно не о чем. Да, потупить взор мальчик не смел, потому что ленты-глисты грозили перехватить дыхание. Да и что можно ответить на вопрос: «и какое же сегодня настроение у нашего вольного господина?» Кристина всякий раз называла его вольным господином.
— Может, придешь пособить Кристине сено приминать? — спрашивала эта вульгарная (так уж мать определила), порочная, отталкивающая, но вместе с тем самым странным образом притягивающая и околдовывающая женщина. — Мне помощь нужна, я ведь полуодинокий человек…
В подобных случаях мальчик отвечал запинаясь, что его ждут неотложные дела.
— Ну, как-нибудь в другой раз придешь, — рокотала Кристина своим воркующим контральто.
О Кристининых сеноприминаниях немало злословили в деревне. Происходили они в основном вечером и ночью, порой в них принимали участие сразу несколько мужиков. Якобы меньшее число помощников Кристину не удовлетворяло.
Теперь насчет полуодинокого человека.
Она и впрямь была полуодинокой, поскольку под одной с ней крышей жил злополучный мужичишка, заикавшийся и редко просыхавший. Своему Юхану Кристина якобы тоже разрешала участвовать в сеноприминаниях, даже будто бы требовала, чтобы муж был на месте, однако при групповых приминаниях ему будто бы отводилась роль наблюдателя.
А на следующий день муж будто бы получал от Кристины трепку. В деревне ничего необычного не видели в том, что иная баба побойчее охаживала своего окосевшего мужика по горбу, хотя чаще случалось наоборот, но у себя в доме Кристина вроде бы завела свои порядки. Такие, что односельчане только руками разводили. Муж якобы не возражал против экзекуции, сам снимал портки и растягивался на лавке, легонько вереща от боли и — куда уж хуже! — от наслаждения. А Кристина орудовала можжевеловым прутом, сверкая белками будто ведьма. Кто знает, насколько россказни соответствовали действительности. Только будто бы не один и не два человека это видели, подглядывая под окном. От мужичонки, который ни с чем иным кроме плетения корзин (их-то он и впрямь делал хорошо, да ведь дело это стариковское) не мог справиться и которого Кристина, по всей вероятности, держала в доме для удовлетворения своей порочной страсти, не было никакой помощи по хозяйству. Кристина и мужскую работу вершила сама, даже такую работу, с которой не всякий мужик справится. О такой работе говорили шепотом, при этом у женщин, особенно у святош и богомолок, странно горели глаза. Одно уж холощение поросят, на их взгляд, было делом несообразным и мерзопакостным, а ведь Кристина этим отнюдь не ограничивалась. У нее был необыкновенно длинный и острый нож, чтобы колоть свиней, и она орудовала им с превеликим удовольствием — правда, поначалу только в своей деревне. Задача ее Юхана-коротышки заключалась в том, чтобы держать бедную жертву за ноги. Ему приходилось одному справляться с нелегким делом, на которое обычно требовалось несколько мужиков. Бедняга Юхан барахтался со свиньей на загаженной соломенной подстилке, а Кристина между тем стояла поодаль как злая королева (мальчик прекрасно себе это представлял), покачивалась туда-сюда, зажав в руке серебром сверкавший нож, прескверным образом посмеиваясь, и упивалась тем, как у ее ног подсобник из последних сил мечется в навозе. Не скоро он справлялся со своей обязанностью, и уж тогда Кристина приступала к завершающей операции…
Когда кололи свинью на дедушкином хуторе, мальчик на полдня убегал в лес. У него не хватало смелости присутствовать при этом жутком событии, да ему и не разрешили бы. Мальчику приходилось уходить со своей корзиночкой для ягод как можно дальше, чтобы не слышать предсмертных визгов свиньи, летевших вдогонку. Какие же все-таки люди изверги, размышлял мальчик, вообще-то никогда не отказывавшийся от свиной отбивной. Библия трактует смерть как кару за грехи, но разве сыщешь на белом свете животное более добродетельное и далекое от греха, чем свинья: истово, не давая себе передышки трудится она, поглощая мешанки, не гонится за личной выгодой, не нарушает норм морали. Свиньи — праведницы, ударницы по части привесов, но и это нас не останавливает!
Да, мальчик не выносил поросячьего визга, затыкал уши пальцами. Красиво ли он поступал? Отнюдь, размышлял мальчик, особенно если рассматривать его поступок с точки зрения свиньи. Ведь затыкая уши, он поступает своекорыстно, поскольку даже настроения своего не позволяет испортить несчастному животному, совершенно ничем не желая поступиться за удовольствие отведать карбоната. И нечего уповать на свою душевную тонкость — явление в общем-то со знаком минус. Вот такие дела!
Еще несколько слов на ту же неприятную тему.
Под рукой или под ножом Кристины свиньи почему-то вопили удивительно долго, чуть ли не полдня. Может, она живую скотину полосует на кусочки, терялись в догадках бабы, а мальчик склонялся к предположению, что Кристина, по-видимому, услаждается самим процессом убийства. Это предположение окончательно выбивало из колеи формирующуюся человеческую душу. Он осуждал жестокость живодера в юбке. «Когда-нибудь отольются ей все свинкины слезки!» — утешал себя мальчик, однако как бы там ни было, Кристина продолжала являться ему в сновидениях и, что самое удивительное и самое ужасное, в таких положениях и позах (не будем, пожалуй, вдаваться в подробности), где ее должна была бы заменить хотя бы та же круглогрудая прелестница Праксителя. Половозрелый юноша с тонкой душевной организацией осыпал себя градом упреков, но легче ему не становилось.
Он шагал к магазину и его пагубное «я» пребывало в надежде вновь повстречаться с парящей в благовонном облачке Кристиной, а как-то раз он даже пустился через кусты, не зная, куда деть глаза, и не в силах унять колотящегося сердца, лишь бы их пути пересеклись. И ждал, пытаясь скрыть одышку, очередного вопроса: как поживает наш вольный господин…
У него ведь было много знакомых девушек, хотя бы с танцевальных курсов. Почти все они своей чистотой, опрятностью, благовоспитанностью да и красотой тоже превосходили эту непристойную, невероятно старую для его возраста женщину, однако горожанки блекли и тускнели по сравнению с Кристиной, откатывались на задний план, в положение статисток. В том числе и Нелли-Инес, дочь близкого отцовского друга, которую по просьбе родителей ему иногда приходилось сопровождать на каток, дабы девушку не обидели хулиганы.
Нелли-Инес — нежный, хрупкий ангелочек, молчаливая барышня, которая или вышивала, или зубрила, — на каток ее пускали редко, да уж, зубрила она по-черному, потому что была туповата, особенно по математике, совсем ей не дававшейся. Молодому человеку и тут приходилось ей помогать. Аккуратно положив белые пальчики на край стола, как того требовали правила хорошего тона, девушка выслушивала объяснения по части решения кубических уравнений, выслушивала, мученически улыбаясь и ни бельмеса не понимая. В торжественных случаях Нелли-Инес делала холодную завивку, или папильотки, или как это у них называется, надевала невинно-синенькое платьице и белые туфельки. На едва намечавшейся груди у нее поблескивала серебряная брошка в виде суденышка викингов. Да, белый и синий были любимыми цветами этой благовоспитанной девушки из хорошей семьи. Они, эти цветы, хорошо гармонировали с ее светлыми волосами и анемией. Малокровие у бедняжки Нелли было от печеночной двуустки.