На конфирмации мы в лучшем виде пропели все, что полагается. У Якоба даже глаза увлажнились. Он, видно, не ожидал этого. Впрочем, кто его знает, может, и ожидал, — не первые мы были у него конфирманты.
— Удивительно, — Хейки снова вертит в руке окурок, — прямо удивительно, вот ведь сила этот табак!
Он опять опускает окурок в карман.
— Ладно, придет ночь, я его кончу. Покурим, черт возьми!
Ночью, когда мы ненадолго выйдем на воздух, Хейки обязательно его прикончит. Каждую ночь, сидя на каменной ограде, он с наслаждением курит.
— Есть еще три сигареты и два приличных бычка, — сообщает он. — По одному на ночь, может, и хватит. Пять ночей. Ты как думаешь?
Я потираю колено и говорю, что, конечно, хватит. И это верно. Курева хватит. Сегодня среда. Среда — раз, четверг — два, пятница — три, суббота — четыре, воскресенье — пять. В понедельник Райесмику Хейки курево будет ни к чему, всего пять дней ему осталось.
— Опять ты какой-то чудной… ну, сам понимаешь. Переключи себя на другую волну! Какого черта ты строишь такую похоронную рожу! Подумаешь, отправил фрица в лучший мир и еще переживает. Фрица же! Ей-богу, это в городской гимназии тебя таким хлюпиком сделали. Возьми себя в руки и давай на другую волну!
— Да я сейчас о Курте не думаю, Кристу вспомнил.
— Ничего они ей не сделают, — говорит Хейки, но в его голосе нет уверенности.
— Им теперь не до нее, — добавляет он. — Фронт вот-вот к Таллину подойдет.
Это верно. Это знают все. Но из этого вовсе не следует, что Кристине все сойдет с рук: долго ли расстрелять какую-то бабу… На это время найдут.
— Йоханнесу они тоже ничего не сделают. Он ведь сам пошел доносить.
— О Йоханнесе я не думаю.
— Нет, ты и о нем беспокоишься. Знаю я тебя. Вот уж кого я не стал бы жалеть. Сволочь!
— Ну, приятного мало, если кого-то из-за тебя… Даже Йоханнеса.
— Ерунда, — говорит Хейки по-русски. По-русски он знает только «черт возьми» и «ерунда».
Солнце близится к закату. В церкви приятная прохлада. Хейки от нечего делать царапает гвоздем свое имя на церковной скамье. Мы ждем Якоба. Он приходит не каждый вечер, но все же раньше десяти мы за самогон не примемся. Неудобно получится, если он вдруг…
Переключить, значит, себя на другую волну… Никак не получается у меня это переключение. Я сейчас словно батарейный приемник Йоханнеса, который принимает только одну станцию. Правда, у меня две станции — Кристина и Курт, — но от этого не легче.
Теперь, убив человека, я понимаю, что совершенно не гожусь для таких дел. Причина, наверное, вовсе не в том, что я несколько лет учился в Таллине, просто во мне, видно, течет заячья кровь. И вообще все это чистая случайность. Например, ведро с пойлом для свиньи — смешно, конечно, какой пустяк может оказаться роковым, — ведь не будь этого ведра, Курт, возможно, и сейчас был бы жив. (А я? Кто знает?) Можно считать, что Курт убит ведром со свиным пойлом, а вовсе не мной и не лопатой. Ударить с размаху — да, на это я способен, на хороший удар кулаком, как говорится, от чистого сердца.
Это верно, я ударил, дал ему в челюсть с большим удовольствием. С настоящей злостью, и со вкусом, и с отчаянием — этих слов можно было бы набрать целый ряд. Ударил точно так же, как бесчисленное число раз на протяжении истории человечества ударяли, ударяют и будут ударять. И вдруг опрокинулось ведро, ведро с помоями, и пришел в действие некий странный механизм. Курт, худой и длинный, грохнулся навзничь так, как падают в старых фильмах Чаплина. Ведро опрокинулось, что было в том же жанре. Когда падает такая дылда, как Курт, да еще опрокидывается ведро с помоями, единство стиля требует, чтобы пострадавший схватился за пистолет. Что Курт и сделал, прекрасно сыграв свою роль, причем особой похвалы заслуживает выражение его лица — беспомощное и удивленное. Ну, а когда залитый помоями человек хватается за пистолет, то другой, стоящий на ногах, должен схватить цветочный горшок или, еще лучше, огромный торт с кремом и швырнуть его в лежащего. В крайнем случае можно врезать тросточкой, но это уже небольшое нарушение стиля. Тут лежащий должен вскочить, а нападавший — пуститься наутек. Затем они гоняются друг за другом и вываливаются, например, из окна кареты кронпринца. Ну, торта поблизости не оказалось, я схватил то, что подвернулось под руку, и ударил. Ударил лопатой, вот и все.
«Ерунда!» — сказал бы Хейки, выслушав мой рассказ. Да, ерунда, и в то же время вовсе не ерунда. Плохо было то, что моя злость быстро прошла, ее хватило всего на один удар, правда, крепкий. А дальше все пошло, как полагается в таких случаях. Ведь Кристина видела, как мы сцепились, и обдумывать и рассуждать времени не было. Курт измазанной рукой — на запястье кусочек свеклы, как красный циферблат, — нащупывает пистолет в кобуре. Я чувствую, что надо защищаться, протягиваю руку к двери, хватаю что попало — я даже посмотреть не успел, что это такое, — замахиваюсь и бью. Замахнувшись, я, правда, почувствовал, что в руке у меня что-то очень тяжелое, но было поздно. И ударил-то я, кажется, неуклюже, совсем как в тех старых, с прыгающими кадрами, фильмах.
Если бы не было ведра с помоями и Кристины с вытаращенными от страха глазами, все было бы иначе. Я думаю, что тогда Курт не выстрелил бы в меня, а просто убежал бы.
Но ведро было, и Кристина была, и Курт выстрелил, и я его ударил.
Только тогда до моего сознания дошло, что в руке у меня лопата, остро заточенная лопата, и что я ударил Курта в самое уязвимое место — в висок. Ничего нельзя было изменить. Кристина закричала, а я стоял без сил, опираясь на ручку лопаты, и смотрел, как из разбитой головы Курта вылезает нечто розоватое.
Чтобы как-то отвлечься, я задрал штанину — пустячная царапина. Честное слово, тогда мне хотелось увидеть более серьезную рану.
— Ух ты… можжевельником здорово отдает, а вообще хорош. — Хейки отхлебнул добрый глоток самогона и вытер слезы.
— Не рано ли?
— Уже половина одиннадцатого.
Он протягивает мне бутылку. Пожалуй, верно — можжевеловый привкус слишком силен, хотя я не большой знаток.
Двое пьяниц в старой церкви. Хейки разулся и болтает ногами, как мальчишка, сидящий на заборе. Он зажигает свечу и прилепляет ее к подметке своего башмака, предварительно накапав воску. Потом один башмак ставит на другой, так что все сооружение оказывается в равновесии. Пусть воск капает на башмак, а не на пол, чтобы не было следов.
Двое пьяниц в старой церкви, свеча на башмаке, бутылка самогона. Весьма оригинальное, но неплохое сочетание. Меня вдруг охватывает какое-то теплое чувство, почти нежность к Хейки, я отвожу взгляд.
То, что я жив, — его заслуга. Он пригрозил взятым у Курта пистолетом Йоханнесу и сломал его велосипед. Выиграв время, Хейки договорился с Якобом, и теперь мы отсиживаемся в церкви.
— Здорово отдает можжевельником, да?
Я молчу.
— Черт возьми! Если мы выйдем целыми из этой заварушки, я как-нибудь приду сюда послушать проповедь Якоба. Сяду на это самое место. Ты как считаешь? Только бы не захохотать, когда вспомнишь бутылку и эти опорки.
Я делаю еще глоток. Хейки отрезает кусок хлеба, нож падает.
— Придет какой-то мужчина, — замечаю я.
— Ого! Если явится дедушка Якоб…
Если бы он явился и мог заглянуть к нам в душу, ей-богу, он был бы доволен. На сердце у меня приятная грусть, наверное, что-то в таком роде ощущает верующий человек во время хорошей проповеди. Ни Якобу, ни его педанту господу действительно обижаться не приходится.
— Не знаю, мне этот можжевельник не мешает, — говорю я, чтобы прервать молчание.
Можжевельник в самом деле мне не мешает. Только много времени спустя он начнет мне мешать. Я не смогу взять в рот ни бенедиктина, ни шартреза, не вспомнив всего снова. А как вспомню, не смогу ни пить, ни веселиться…