— Да вы разведитесь с ним, гражданка начальница!
— Не могу! Комната записана на него! Куда я денусь? Денег нет на переезд, и куда ехать? К тому же ребёнок годовалый… Заманил он меня сюда, в леса, а как мне отсюда выбраться — не знаю… В Мурманске-то у меня дом от папы покойного остался, так он уговорил дом продать, деньги пропил и вот теперь выживает с квартиры. Глаза мои на них на всех, на пьяниц, не глядели бы… Какой вы счастливый, доктор!
— Что не пью?
— И что в заключении. Вот освободитесь — хлебнёте горюшка! Увидите, доктор: воля — не заключение, она хоть кого сломит!
Однажды опер зашёл в амбулаторию.
— Одевайтесь, доктор! — буркнул, глядя в угол. — Пойдёте со мной. Мой ребёнок болеет.
Комната оказалась бедной, но чистой. Рядом с портретом Сталина и Ворошилова висели аляповатые выпуклые изображения немецких замков, как видно, вывезенные во время войны из Германии. На кровати сидела с книгой очень миловидная женщина.
— Вот, Маша, познакомься: наш новый врач. Кончал в Швейцарии. Может, поможет, а?
Я наклонился к ребёнку. Осмотрел.
— Ну, как? — с тревогой в два голоса спросили оба. — Что находите?
— Ничего определённого, кроме общей слабости.
— Ребёнок недоношенный. Но если нет ничего серьёзного, то это уже хорошо.
— Недоношенность и общая слабость — это очень серьёзно! — покачал головой я. — Общая слабость — это условие тяжёлого течения любой болезни. Наступает весна. Будьте осторожны. Воспаление лёгких было бы для ребёнка тяжёлым испытанием! Опасайтесь инфекции!
Супруги переглянулись.
— Мы ни у кого не бываем, и у нас никто не бывает. Тут такие люди… Гм… Пьющие… И вообще.
Опер сунул в карман пистолет.
— Спасибо, доктор. Нас не забывайте. Ну, выходите первым. Руки заложите назад.
Я не знаю, кем и когда был издан приказ, что стрелок, убивший заключённого при попытке к бегству, получает 200 рублей награды и две недели отпуска «на пропитие». Говорят, что это дело рук Берии. Может быть, да это и не важно. Берия действовал точно в границах, очерченных ему Сталиным, и поэтому именно на голову последнего падает кровь зверски умерщвлённых заключённых. Первую жертву я видел ещё в Норильске — это был Владимир Александрович. Он действительно дважды бежал, был подвергнут систематическим избиениям, доведен до помешательства и застрелен при третьей попытке к бегству. Стрелявший в него часовой формально был прав, но моральную ответственность за убийство несёт Великий Кормчий, ибо он создал в стране политическую систему, при которой невинный и хороший человек, преданный коммунист, может быть затравлен и убит ни за что.
В Сиблаге я видел немало побегов. Пойманных били, давали статью пятьдесят шесть, пункт «Саботаж» и водворяли в БУР. БУР у меня описан там же, вскользь упомянуто и о судьбе бывшего офицера, контрика, пойманного после побега и застреленного у ворот лагеря перед водворением в зону для суда, получения нового срока и отсидки в БУРе. Несколько трупов беглецов мне довелось вскрывать. Одного урку застрелили после того, как он удачно сбежал, в тайге наскочил на отдыхающих стрелков и успел камнем убить одного из них. Это было обезьяноподобное существо, несколько похожее и на человека. На одной ноге у него было наколото «Хоть я и устала», а на другой — «Но меня не поймаешь».
Одних убитых я жалел больше, других меньше, убийцу с наколками не жалел совсем — это был враг человеческого общества и жить ему было не надо. Но все эти люди действительно бежали, то есть сознательно шли на риск. Владимир Александрович даже гордился этим. Они бросили вызов тупой громаде, называемой государством, и были раздавлены. Ну что ж, бой есть бой, в нём побеждённые погибают. Такие случаи были немногочисленны, в моём сознании они не доминировали над трагической пестротой лагерного быта.
Но тайшетский молодой китаец, которому из автомата в упор всадили в грудь пять пуль так, что обожгли кожу между сосками, заставили меня насторожиться. Это было преднамеренное убийство. Факт преступления доказывался тем, что Юлдашева вычеркнула из протокола вскрытия описание ожога кожи и направление пулевых каналов. Согласно «исправленному» протоколу выходило, что заключённый был издалека убит в спину при попытке к бегству. Моя подпись покрыла убийцу.
И этого я не смог забыть.
Отсюда всё и началось.
После прибытия на 07 я попросил Елсакову устроить мне выход в тайгу с рабочими бригадами для ознакомления с условиями труда. Идея была разумная. Начальница МСЧ её одобрила, а Зверь разрешила — она как раз вернулась после четырёхкратной обработки в бане и была в благодушном настроении. Идти оказалось недалеко, но дорога была плохая, люди несли тяжёлые инструменты и шли медленно, скользили и падали. Тут пришлось отметить первые особенности: стрелки, все как один молодые парни до двадцати лет, ухарски-блатного вида, всё время подгоняли упавших прикладами. В Сиблаге этого не было, да и возраст и вид стрелков были не те.
После прихода на рабочий участок, начальник караула обошёл его границы и натыкал в снег колышки с красными флажками. Получилась зона в глубине тайги. Люди первой категории труда начали рубить и валить лес. Электропил или мотопил не было, труд был тяжёлый. Но всё же он ничем не отличался от обычного крестьянского — так в Сибири валили лес испокон веков. Вольные рабочие или крестьяне могли быть одеты теплее и выходили в лес более сытыми и лучше отоспавшимися — и только. Дополнительные 2 часа против 8 часов вольной работы тоже не были чересчур тяжёлым довеском. Мужик, рубящий лес для постройки собственной избы, часов не считает. Значит, существенным фактором, снижающим работоспособность, было моральное состояние — лесопоруб здесь являлся чужой, ненавистной, рабской работой, на которую гнали прикладами, а там это был добровольный, иногда желанный и всегда выгодный труд для самого себя, для своей семьи.
С каждой бригадой выходило несколько человек с категорией «лёгкий труд». Эти вспомогательные рабочие рубили ветви и разжигали костёр около каждого стрелка, чтобы он не мёрз и сохранял живость движений и способность быстро реагировать. Когда каждый стрелок был обеспечен маленьким костром, один большой костёр разжигался в середине рабочего участка для того, чтобы согревшиеся от работы, но уставшие рабочие не теряли тепло во время короткого отдыха.
На обратном пути утомлённые люди шли медленнее, падений было больше, и глухие удары прикладами звучали чаще. Ругань стрелков — злее и отвратительнее. Смеркалось рано, в темноте освещение зоны, то есть цепочки огней на вышках, показалось огоньками маяков, зовущих в тихую пристань.
Колонна прибавляла шаг, продрогшие собаки рвались с цепочек и радостно лаяли, вот ворота… Последние мгновения… Родная зона… Перекличка, сдача орудий труда и, наконец, тёплый барак, ужин и вожделенный сон на матрасе, набитом душистым сибирским сеном, под тоненьким покры-вальцем и уже согревшимся бушлатом.
После нескольких таких выходов — зимой в мороз и летом до гнуса и при гнусе — я как врач уже хорошо представлял себе условия труда и мог с полуслова понимать рассказы работяг.
Поэтому первый привезённый на санях убитый поверг меня в глубокое раздумье. Второй — в смятение. Пятый — в ужас. Десятый — в состояние угнетения и тоски, которое потом уже никогда не покидало и явилось фоном всего последующего, что будет описано в этой книге. Это было совершенно безотчётное, бессознательное состояние. Я мог с увлечением работать, вёл жаркие политические споры, хохотал до слез на концертах КВЧ, которые искренне любил из-за обязательного участия в них бесшабашного и красивого начальника лагпункта, а гнетущая тоска оставалась всегда, ничто не могло ни убрать, ни ослабить, ни хотя бы временно заглушить её.
Зимой, бывало, выйду на крыльцо. Серый сумрак хмурого морозного сибирского дня. Тихо. Прямо за колючей проволокой, ползущей по ребру забора, виднеются вершины покрытых снегом сосен. Вблизи они белые, дальше — сероватые, серые, чёрно-серые и ещё дальше сливаются с низким застывшим и мёртвым небом. Если долго вглядываться вдаль, то начинает кружиться голова, и эти ряды сосен кажутся тогда рядами седых океанских валов, идущих в грозном безмолвии мимо твоей хрупкой лодчонки, потерявшейся в безбрежном просторе… Широко… Неуютно… Враждебно…