Поскольку эти неиспользованные наборы содержали и много пластинок, я заодно купил списанный армейский пылеводонепроницаемый морозоустойчивый патефон с гарантией работы в любом климате от Берингова пролива до Арафурского моря. Наборы продавали запечатанными, как котов в мешке, поэтому я оказался обладателем двадцати шести пластинок с записью «Белого Рождества» в исполнении Бинга Кросби.

На распродаже списанного военного имущества я справил себе и гардероб: пальто, плащ, куртку, носки, белье.

Купив за доллар армейский индивидуальный пакет, я нашел в нем морфий. Стервятники, промышлявшие на этом поле, так обожрались падалью, что и не заметили его.

Меня подмывало принять морфий — ведь если он доставит радость, у меня хватит денег покупать его регулярно. Но потом я понял, что и так уже одурманен.

Наркотиком мне служило то же, что помогло пережить войну: способность делать так, чтобы чувства мои пробуждало лишь одно — моя любовь к Хельге. Сия концентрация всех моих чувств на столь малом пространстве, начавшись счастливой иллюзией влюбленного юнца, переросла в противоядие, спасшее меня от безумия в годы войны, и, наконец, превратилась в ось, вокруг которой и вращалось постоянно все мое мироощущение.

Итак, предполагаемая гибель моей Хельги превратила меня в жреца посмертного ее культа, снискавшего душевный покой, свойственный любому фанатику, для которого не существует мира вне рамок исповедуемого им. Всегда один, я поднимал тост за ее здоровье; проснувшись, желал ей доброго утра; ложась спать, желал ей спокойной ночи; музицировал для нее, а на все остальное мне было плевать.

И вот однажды, в 1958 году, уже прожив подобным образом тринадцать лет, я купил на распродаже излишков военного имущества набор для вырезания по дереву. Этот излишек был уже не со второй мировой, а с корейской и обошелся мне в три доллара.

Вернувшись домой, я начал резать ручку метлы. Просто так, бездумно. И вдруг мне взбрело в голову сделать шахматы.

Я подчеркиваю — «вдруг». Ибо этот внезапный взрыв интереса к чему-то просто ошарашил меня. Меня охватило такое нетерпение, что я вырезал фигурки двенадцать часов напролет, раз десять порезался, но все никак не мог остановиться. К концу работы я весь извозился и с головы до ног перемазался собственной кровью, зато был окрылен успехом и гордо взирал на плод трудов своих — комплект изящных шахматных фигурок.

И тут у меня пробудилось еще одно невероятное желание.

Жутко захотелось кому-нибудь показать сотворенную мною красоту. Кому-нибудь, еще живому.

От творческой удачи и сопровождавшей ее выпивки я разошелся настолько, что спустился этажом ниже и забарабанил в дверь соседу, хотя и не имел ни малейшего представления, кто он.

Соседом оказался старый лис по имени Джордж Крафт. То есть, по одному из его имен. По-настоящему его звали полковник Иона Потапов, Этот дряхлый сукин сын был русским шпионом, безвылазно просидевшим в Америке с 1935 года.

Но я этого не знал.

Он сперва тоже не знал, кто я.

Свела нас просто слепая судьба. Никакой операцией тут поначалу и в помине не пахло. Это же я сам и нему постучал, нарушив его покой. А не вырежь я эти шахматы, мы вообще бы так и не познакомились.

Крафт — я впредь буду именовать его Крафтом, потому что воспринимаю его именно как Крафта — запирался на три, а то и на четыре замка.

Я соблазнил его открыть дверь вопросом, играет ли он в шахматы. И снова слепая судьба — ни на что иное он бы не клюнул.

Впоследствии люди, помогавшие мне подбирать материалы, сообщили мне, что имя Ионы Потапова пользовалось широкой известностью на европейских шахматных турнирах начала тридцатых годов. На турнире 1931 года в Роттердаме он даже одержал победу над гроссмейстером Тартаковером.

Когда Крафт открыл мне, я сразу понял, что попал к художнику. Посреди гостиной стоял мольберт с натянутым свежим холстом, а все стены увешаны работами хозяина. Потрясающими работами.

Говорить о Крафте-Потапове мне куда легче и приятнее, чем об Уиртанене-Бог Его Знает Кто Еще. Уиртанен оставил следов не больше чем червячок с ноготок, ползающий по бильярдному столу. Крафт же напоминает о себе повсеместно. На настоящий день, как мне сказали, полотна Крафта идут в Нью-Йорке по десять тысяч каждое.

У меня под рукой вырезка из «Нью-Йорк геральд трибюн» от 3 марта — то есть двухнедельной давности, — в которой критик пишет о Крафте-художнике:

«Вот, наконец, явился талантливый и достойный наследник всей фантазии, поиску и эксперименту в живописи прошедших ста лет. Аристотель считался последним, кто был способен полностью понять современную ему культуру. Джордж Крафт, несомненно, является первым, кто способен полностью понять современное искусство, разобраться в анатомии его костей и мышц.

Почерком, немыслимо твердым и грациозным, он объединяет мириады враждующих школ живописи как прошлого, так и настоящего. Он и волнует, и смиряет наш дух гармонией, как бы говоря нам: „Хотите нового Ренессанса? Что ж, вот такою будет живопись, выражающая его дух“.

Джордж Крафт, он же Иона Потапов, получил возможность развивать свое выдающееся художественное дарование в федеральной тюрьме Форт-Ливенворт. Что наводит нас — и, несомненно, самого Крафта-Потапова тоже — на мысль, как откровенно безжалостно раздавили бы его творчество, попади он в тюрьму у себя на родине в России».

Что ж, когда Крафт открыл мне, я сразу понял, что его картины хороши. Но не понял, что так хороши. Сдается мне, что вышеприведенную рецензию написал какой-то педрила под сильным влиянием винных паров.

— А я и не знал, что подо мной живет художник, — сказал я Крафту.

— Может, и не художник вовсе, — возразил тот.

— Отличные работы! — продолжал я. — А где вы выставляетесь?

— Я вообще никогда не выставлялся.

— Зря. Заработали б кучу денег.

— Вы очень любезны, — поклонился Крафт, — но я слишком уж поздно начал писать.

И затем поведал мне историю своей жизни, в которой не было ни слова правды.

По словам Крафта, он был вдовцом из Индианаполиса. В юности, мол, мечтал стать художником, но пришлось идти по деловой части — краски и обои.

— Жена скончалась два года назад, — продолжал Крафт, и даже ухитрился прослезиться немного. Жена-то у него действительно была, но не усопшая, и не в Индианаполисе, а вполне живая и в Борисоглебске. Звали ее Таня, и он не видел ее уже двадцать пять лет.

— После смерти жены, — исповедывался мне Крафт, — душе моей оставалось лишь одно: либо самоубийство, либо возврат к мечтам моей юности. Я не более чем старый дурень, укравший мечты дурня юного. Накупив красок и холстов, я переехал в Гринич-Вилидж.

— Детей у вас нет? — поинтересовался я.

— Ни одного, — грустно вздохнул Крафт.

Детей у него трое. И девять внуков. Старший сын, Илья, знаменитый инженер-ракетчик.

— Одна у меня в этом мире осталась родня — искусство, — сказал Крафт, — но беднее меня у искусства родственника нет.

Крафт вовсе не хотел сказать, что не имеет средств. Он подразумевал, что беден талантом. В деньгах, по его словам, он нужды отнюдь не знал. Бизнес, мол, в Индианаполисе очень выгодно продал.

— Да, так вы там что-то о шахматах изволили сказать? — напомнил он.

Вырезанные мною шахматы я захватил с собой, сложив в коробку из-под ботинок.

— Вот, — показал я ему фигурки, — только что их сделал. Мочи нет, до чего обновить хочется.

— Небось гордитесь, что хорошо играете, а?

— Да я уж и не помню, когда играл.

Играть-то мне приходилось, в основном, с моим тестем Вернером Нотом, начальником берлинской полиции. Я довольно регулярно обыгрывал его — по воскресеньям, когда мы с моей Хельгой его навещали. В турнире же участвовал только раз в жизни, и был это турнир сотрудников министерства народного просвещения и пропаганды. Я занял одиннадцатое место из шестидесяти пяти.

Вот в пинг-понг я играл куда лучше. Четыре года держал первенство министерства по пинг-понгу как в одиночной, так и в парной игре. В паре со мной играл Хайнц Шилдкнехт, специалист по пропаганде на Австралию и Новую Зеландию. Как-то раз мы с Хайнцем играли против пары, состоявшей из рейхслейтера Геббельса и обердинстлейтера Карла Гедериха. И мы «сделали» их со счетом 21: 2, 21: 1, 21:0.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: