Через полчаса он стал укладывать детей, стараясь поудобнее устроить их на сене. Вошла младшая женщина, постояла, поглядела. Потом спросила:
— А одеял у вас нет?
Хоуард покачал головой, он горько жалел, что оставил одеяло в автобусе.
— Пришлось все оставить, мадам, — сказал он тихо.
Она не ответила и тотчас вышла. Через десять минут она вернулась с двумя одеялами, грубыми, точно попоны для лошадей.
— Только не говорите матушке, — хмуро предупредила она.
Хоуард поблагодарил и захлопотал, устраивая детям постель. Женщина стояла и смотрела молча, лицо ее ничего не выражало. Наконец дети были удобно устроены на ночь. Хоуард оставил их, подошел к двери амбара и остановился, глядя во двор. Женщина стала рядом, сказала:
— Вы и сами устали, мсье.
Он устал смертельно. Теперь, когда его заботы на время кончились, он вдруг ощутил безмерную слабость.
— Немножко устал, — сказал он. — Пойду поужинаю и лягу возле детей. Bonne nuit, madame.[45]
Она ушла в дом, а Хоуард пошел к коляске взять оставшийся хлеб. Позади, из дверей, через весь двор пронзительно закричала старуха:
— Подите поешьте с нами супу, коли хотите.
Он с благодарностью принял приглашение. На угольях очага в кастрюле что-то булькало; старуха налила Хоуарду полную миску мясной похлебки, подала ложку. Он с удовольствием сел за тщательно отмытый и выскобленный дощатый стол и принялся за суп с хлебом.
— Вы из Эльзаса? — спросила вдруг старуха. — Вы говорите, как немец.
Он покачал головой:
— Я англичанин.
— Вот оно что, англичанин. — Обе посмотрели с любопытством. — А дети? Они ведь не англичане? — сказала старуха.
— Старший мальчик и меньшая девочка англичане, — заметила молодая женщина. — Они говорили не по-французски.
Не без труда Хоуард объяснил им что к чему. Они слушали молча, верили и не верили. У старухи за всю жизнь не было ни единого свободного дня; лишь изредка случалось ей выбраться дальше городка, куда она ездила на базар. Обеим трудно было представить, что есть другой мир, есть люди, которые уезжают в чужую страну, далеко от дома, только затем, чтобы ловить рыбу. А чтоб старый человек стал заботиться о чужих детях — этого они уж вовсе не могли понять.
Наконец они перестали его расспрашивать, и он в молчании доел похлебку.
После этого он почувствовал себя лучше, много лучше. Он церемонно поблагодарил хозяек и вышел во двор. Стемнело. На дороге все еще порой громыхали грузовики, но стрельба как будто прекратилась.
Старуха подошла за Хоуардом к двери.
— Нынче они не останавливаются, — сказала она, показывая на шоссе. — Позавчера в амбар набилось полно народу. Двадцать два франка нам перепало от солдат за ночлег, за одну только ночь.
Она повернулась и ушла в дом.
Хоуард поднялся на сеновал. Дети спали, все они сбились в один живой клубок; маленький Пьер вздрагивал и хныкал во сне. Он и сейчас сжимал в руке свисток. Хоуард осторожно вынул свисток и положил на молотилку, потом поправил на детях одеяла. Наконец он примял немного сена с краю, лег и укрылся пиджаком.
Прескверные четверть часа провел он, прежде чем ему удалось уснуть. Ну и каша заварилась. Прежде всего, большая ошибка, что он уехал из Жуаньи, но тогда это не казалось ошибкой. Когда выяснилось, что нельзя проехать в Париж, надо было сразу вернуться в Дижон и даже перебраться в-Швейцарию. Попытка доехать автобусом до Шартра провалилась, и вот до чего он дошел. Ночует на сеновале, с четырьмя беспомощными детьми на руках, да притом очутился как раз на пути наступающей немецкой армии!
Он беспокойно ворочался на сене. Может быть, все обойдется. В конце концов, едва ли немцы продвинутся дальше Парижа; а Париж на севере от него и послужит ему щитом тем более надежным, чем круче взять к западу. Завтра наверняка можно добраться до Монтаржи, даже если придется всю дорогу проделать пешком; десять миль в день детям под силу, если идти медленно, а двух младших время от времени сажать в коляску. В Монтаржи он отдаст маленького Пьера монахиням и сообщит в полицию о смерти его родителей. Из такого города, как Монтаржи, уж наверно ходит автобус до Питивье, а может быть, и до самого Шартра.
Всю ночь Хоуард опять и опять это обдумывал, порой ненадолго задремывал, было ему холодно и неудобно. Он совсем не выспался. Около четырех начало светать, слабый тусклый свет прокрался на сеновал, стала видна паутина, что протянулась между балками. Старик задремал и поспал еще немного; около шести он встал, спустился по приставной лестнице и ополоснул лицо у колонки. Неприятно, что подбородок оброс редкой щетиной, но бриться у колонки не хватало духу. В Монтаржи, конечно, есть гостиница; до тех пор с бритьем придется подождать.
Женщины уже хлопотали по хозяйству. Он заговорил со старухой — не приготовит ли она кофе для детей. Она запросила три франка за четверых. Хоуард заверил ее, что заплатит, и пошел будить детей.
Они уже бродили по сеновалу: они видели, как он сошел вниз. Он послал их умыться у колонки. Мальчик в сером замешкался. Роза с лестницы позвала его, но он не хотел спускаться.
Хоуард, складывая одеяла, взглянул на него, сказал по-французски:
— Поди умой лицо. Роза тебя зовет.
Мальчик прижал руку к животу и низко поклонился.
— Мсье… — прошептал он.
Старик посмотрел в недоумении. Еще ни разу он не слышал, чтобы этот малыш заговорил. А мальчик запрокинул голову и смотрел с мольбой.
— В чем дело, дружок? — спросил Хоуард. Молчание. Он с трудом опустился на одно колено и посмотрел малышу в глаза. — Что случилось?
— J'ai perdu le sifflet[46], — прошептал мальчик.
Старик поднялся и подал ему игрушку.
— Вот твой свисток, в целости и сохранности. Теперь ступай вниз, Роза тебя умоет. — Он задумчиво смотрел, как малыш задом слезает по приставной лестнице. — Роза, умой его.
На кухне он напоил детей кофе с остатками хлеба, помог им справиться с более интимными потребностями, заплатил старухе двадцать франков за еду и ночлег. Около четверти восьмого он провел детей по одному мимо chien mechant и опять побрел по шоссе, толкая перед собой коляску.
Высоко в бледно-голубом безоблачном небе прошли несколько самолетов; Хоуард не понял, французские это самолеты или немецкие. Снова сияло ясное летнее утро. По дороге гуще прежнего двигались военные грузовики и раза два за первый час проехали мимо на запад пушки, их волокли усталые, взмокшие лошади, лошадей погоняли грязные, небритые люди в небесно-голубой форме. Беженцев в этот день на дороге стало меньше. Велосипедистов, пешеходов, целых семей в расхлябанных, битком набитых повозках по-прежнему много, но частных автомобилей почти не видно. В первый час Хоуард на ходу то и дело оглядывался — не идет ли автобус, но автобусов не было.
Дети веселились вовсю. Бегали, болтали друг с другом и с Хоуардом, затевали какие-то игры, поминутно рискуя попасть под колеса запыленных грузовиков с усталыми водителями, и старик все время был настороже. Становилось все жарче, и он велел своим подопечным снять пальто и свитеры и сложить в коляску. Роза, уже не спрашивая разрешения, шла босиком; Хоуард уступил просьбам маленьких англичан, позволил им тоже снять носки, но ботинки велел надеть. Он снял чулки и с Пьера.
Мальчик был по-прежнему бледен и молчалив, однако неестественное оцепенение как будто чуть отпустило. Он все еще сжимал в руке свисток и иногда тихонько свистел; Шейла порой пыталась отнять у него свисток, но Хоуард был настороже и не дал ей воли.
— Перестань к нему приставать, — сказал он, — не то придется тебе опять надеть носки.
Он сделал строгое лицо; Шейла покосилась на него и решила, что угроза нешуточная.
По временам Роза наклонялась к мальчику в сером.
— Siffle, Pierre, — говорила она. — Siffle pour Rose[47]. — Пьер подносил свисток к губам и извлекал из него короткий, слабый звук. — Ah, c'est chic, ca![48]