«Да, мы ведём войну. Ты думаешь, это — неприятно? Ничуть. Война ведётся без всякого ожесточения и с той и с другой стороны. Всё происходит тихо, спокойно, вполне культурно. Мы входим дольщиками в русские предприятия, чтобы расширить эти предприятия, даём денег, оказываем кредит. Затем, когда предприятие достаточно задолжало, — мы говорим: „Вы не в состоянии нам заплатить долга, — значит, оно наше“. Всё вполне культурно. Так постепенно мы расширяем территорию наших завоеваний. Нам становится просторнее, свободнее и вольней».

И, наконец, последнее письмо, которое убило моего бедного старика:

«Дорогой отец! Не огорчайся, читая это письмо. Через несколько дней все хлопоты будут кончены, и я стану русским подданным. Одним из тысяч русских Мюллеров, которые наполняют своими фамилиями телефонные книжки и украшают улицы своими вывесками „по-русски“. Ты не должен на меня сердиться. Подумай! Было время, — мы, немцы, налетали сюда, как хищники. Брали добычу и увозили её в Германию, к себе.

„К себе“, значит здесь мы были не у себя! Эта страна не была завоёвана. Теперь мы остаёмся здесь. Пойми! Остаёмся, как остаются завоеватели в стране, которая принадлежит им. Зачем я поеду отсюда, если эта страна моя, этот город — мой. Куда я поеду „домой“, если здесь я у себя, дома! Не говори, что я изменил нашему германскому отечеству. Нет! Оставаясь здесь, на завоёванном месте, каждый из нас только увеличивает территорию нашего германского отечества! Мы, немцы, завоевали это место, и мы удерживаем его за собой! Не отступаем и не удаляемся! Ты, отец, всегда был немножко философ. Это у тебя от Гейдельберга! Подумай же над тем, что я тебе говорю. Над этим стоит подумать. Приезжай-ка лучше сюда и делайся русским. И тебе найдётся занятие по торговой части!»

— Он больше не увидит Рейна! — с горем, с печалью воскликнул, скорее простонал, бедный учитель-старик, дочитав письмо московского коммерсанта Мюллера.

Я шёл от Мюллеров по узеньким улицам Франкфурта, и одна фраза из писем «московского коммерсанта» не давала мне покоя:

— Много маркитантов, — значит, здесь большая армия.

В 1612 году на Москву налетели поляки. Но туча тучей из Нижнего двинулась Русь и под её градом исчезли враги.

Русскою стала Москва.

В 1812 году Наполеон взял Москву. Взял совсем.

Но словно свечка, вспыхнула Москва и огнём очистилась.

И словно феникс, из пепла русскою встала Москва.

Что будет в 1912 году?

Что будет при этой армии молодых интеллигентных немцев, которые, вместо пушек, везут с собою гроссбухи, у которых пороховые ящики набиты нашими векселями?

От военных бед спасаясь, справится ли Москва с этим мирным завоеванием?

«Тихим, спокойным, культурным»… Вот вам забавный урок по истории.

Маленькая задача по отечествоведению.

В XX веке

Немцы, которые «никого не боятся, кроме Бога», боятся маленького мальчика, когда он молится по-польски.

Можно подумать, что они разделяют трогательную и наивную веру познанских крестьян:

— Господь Бог и все святые говорят по-польски.

И опасаются, что Господь Бог, услышав польскую молитву маленького мальчика, вспомнит о Познани.

И немцам тогда придётся «бояться Бога».

Отсюда эта война, которая ведётся против женщин, и поражения, которые наносятся детям.

И блестящие реляции:

— Женщины разбиты на голову.

— Дети потерпели страшный урон.

Немецким газетам, требующим репрессалий, репрессалий и репрессалий для Познани, остаётся завести корреспонденции с театра военных действий.

— 10-летний неприятель не сдаётся. Но его надеются взять голодом, для чего матери взяты в плен и посажены в тюрьму.

— Захвачена ещё одна, страшно опасная, — но тринадцатилетняя девочка.

Будущий историк с изумлением остановится на этих реляциях:

— Что это за упорный «десятилетний» противник?

— Ему отроду десять лет!

У Германии есть свой Трансвааль, с десятилетними бурами.

Мучительство матерей, мучительство детей.

И всё это после стольких веков христианства, после стольких великих людей и учителей, после стольких успехов знания и морали.

Интересен разговор, который ведут между собой две нации.

Одна, которая считается самой культурной, и другая, которая считается самой философской.

Самая философская говорит самой культурной:

— Негодяи! Разбойники! Палачи! Это казнь, а не война. Вы расстреливаете людей, которые виновны только в том, что защищают свою родину! На ваших руках кровь, но это не кровь на руках воина. Это кровь на руках палача, совершившего казнь.

Самая культурная нация отвечает самой философской:

— Потише, приятельница! 77-й год не так уж далёк. Ещё живы семьи расстрелянных. Гордо выпятив грудь, украшенную орденами за доблесть, разгуливают ещё «ветераны», расстреливавшие беззащитных.

Лужайки лондонского Гайд-парка, это — трибуна, с которой взывают к справедливости и человечности.

Можно подумать, что эти лужайки ближе к справедливости, как Сион ближе к небесам.

Где бы ни притесняли, кого бы ни притесняли, во имя чего бы ни теснили.

Если на лужайках Гайд-парка не кривляется «Армия спасения», они отдаются на воскресенье под митинги протеста.

И, может быть, в одно из ближайших воскресений в Гайд-парке состоится огромный митинг протеста против немецких изуверств в Познани.

— Преступления против детей! Преступления против женщин!

Немецким газетам останется ответить;

— А заморенные в «концентрационных лагерях» бурские женщины и дети?!

— Палач!

— Сам в палачах был!

— Что детей загубил!

— Сам, брат, ребятишек истязал!

Разговор, достойный сахалинской кандальной.

Так поступают две просвещённейшие нации.

Что ж остаётся прочим?

Культура, прогресс.

Слова — пустые, как звон.

Культура, прогресс.

Самое прочное, что они создали, — пристяжные воротнички.

Всё остальное — вздор. Лак, очень дешёвый и быстро портящийся.

Он не выдерживает первой пробы.

Вспыхивает война в Китае, — массовые, зверские убийства, грабежи, жгут библиотеки, разрушают храмы.

Весь лак, покрывавший варварство Европы, сразу, моментально полопался, сошёл.

Самое совпадение китайских событий с парижской выставкой — ироническая улыбка судьбы.

В то самое время, как в Париже мир праздновал пышный праздник внешней культуры, на другом конце материка он показывал себя таким же грубым, жестоким, варварским, каким был много сот лет тому назад.

Самое выражение «двадцатый век» — анахронизм.

Много ли народу живёт действительно в XX веке?

Горсть учёных, мыслителей, теоретиков, далёких от жизни, поэтов, мечтателей.

Всё остальное только носит фо-коли XX столетия.

Век, когда, ведя войну, состязаются в варварстве и зверстве, когда мучение женщин и детей составляет государственное дело, — почему это двадцатый, а не один из самых мрачных, зверских, затхлых и удушливых средних веков?

Вот задача для философа истории:

— На основании фактов китайской войны, на основании действий англичан в Трансваале и подвигов немцев в Познани, определить, в каком столетии умственно и нравственно живёт сейчас Европа?

Немцы и Франция

В Париже, поздно ночью, я возвращался домой, — в Grand-Hôtel[.

Швейцар долго не отворял, и в ожидании я услышал за собой женский голос. Слабый и усталый.

Мне делалось «соблазнительное предложение».

Я промолчал.

— В таком случае, дайте мне хоть на извозчика! — сказал через несколько секунд женский голос.

Ещё несколько секунд молчания.

— Хоть несколько су на стакан пива!

У меня не было мелких, — ничего, кроме золотых, в кармане.

— Не дадите нескольких су?!

Женщина, задыхаясь, крикнула:

— Prussien!.. Saucisson!..[2]

В этом крике было столько ненависти, что я оглянулся.

вернуться

2

Пруссак!.. Колбаса!.. (фр.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: