Ответы родителей были бы иными, чем они будут теперь.

А теперь? Как родители, если б они даже и знали, чем должна быть школа, могут ответить на предложенный вопрос?

— Мы-то хотели бы так и так. Да вы-то будете продолжать втайне военные действия.

И тридцатилетняя война никак не может закончиться желанным перемирием.

Ведь войско врага осталось всё то же, и способы военных действий не могут быть иными.

Если бы опросить всю образованную Россию по вопросу, самому важному, самому коренному: «Какой системы образования желаете вы для ваших детей?» — на миллион голосов не нашлось бы одного за классицизм.

И всякому понятно, что эта система, ненавистная русскому обществу, существует, потому что, куда же деть эту армию несчастных «латинистов» и «греков»?

Эту армию несчастных, ничего более не знающих и ни к чему более не пригодных.

Эту армию, отдавшую всю жизнь свою на служение «по мере разумения циркуляров». Эту армию, сушившую, забивавшую детские головы Ходобаями и Кюнерами. Эту армию, давшую России ряд малограмотных, малоразвитых поколений.

Куда они пригодны?

Ведь не вышвырнуть же их на улицу, не сказать же:

— Умирайте с голоду!

И как же они иначе будут относиться к делу, когда они иного отношения и не знают?

Разве они умеют образовывать, воспитывать? Они умеют, они знают одно:

— Ставит отметки.

Это отметчики.

Разве у них есть какое-нибудь другое мерило, другой педагогический приём, кроме «отметки»? Разве учить не значит для них «ставить отметки»?

Ну, скажите им:

— Отметок в журнале за отдельные уроки ставить не надо.

Они разорятся из скудного жалованья по гривенничку, купят по маленькой книжечке с клеточками и начнут ставить отметки тайно, «для себя».

А потом складывать и делить:

3+2+3+1+3=12; 12 на 5=2 2/5. Значит — 2.

И родители, зная, что такое эти педагоги, зная, как только они и могут относиться к делу, предпочитают, чтобы следствие об «Иванове Павле, обвиняемом в непрестанном уклонении от исполнения своих обязанностей», велось гласно, а не тайно и, — кто знает — быть может, пристрастно.

Учитель

Артемий Филатович Эразмов, высокий сгорбленный человек, лет пятидесяти пяти — по внешнему виду, сорока пяти — на самом деле.

Рыжеватые, с сильной проседью волосы.

Одно из тех жёстких, сухих озлобленных лиц, по которому вы сразу узнаете или старого департаментского чиновника или педагога.

Не даром же опытные защитники стараются по возможности вычёркивать педагогов из списка присяжных заседателей.

Сиденье в классе, сиденье вечером за ученическими тетрадками, сиденье в педагогическом совете, беготня по урокам, бесконечное повторенье одного и того же из года в год, изо дня в день, тоскливое, однообразное, — всё это выедало душу, вытравляло из неё всё живое.

Выцветала душа, — выцветало лицо.

Глаза утратили всякий блеск, стали какими-то оловянными, лицо приняло угрюмо-озлобленное, тоскливое выражение, волосы рано поседели.

Он тянул свою лямку, — лямку человека, который должен работать, как загнанная почтовая кляча, за 100 рублей в месяц.

Для людей этой породы природа создаёт каких-то особенных жён.

Женщины, которые «пышно расцветают», чтобы увлечь какого-нибудь молодого учителя и затем вянут, блекнут и в два года превращаются в каких-то мегер.

Глаза вваливаются, волосы редеют, щёки спадают, губы и дёсны бледнеют, и они начинают страдать малокровием, худосочием и «нервами».

Зубы желтеют и покрываются зеленоватым налётом.

И в довершение несчастья, — и в это-то именно время этим бедным дамам и начинает казаться, что они неотразимо хороши.

Что стоит только сделать платье «к лицу»…

А так как на 100 рублей жалованья платьев особенно не нашьёшься, то и начинаются дома сцены, ссоры, свары, истерики.

Кроме совсем особенных жён, имеющих способность удивительно быстро дурнеть и считать себя красавицами, природа создаёт для этих людей ещё и совсем особую породу кухарок.

Настоящих ведьм, которым какое-то удовольствие доставляет бить хозяйскую посуду, причинять всяческий ущерб и без того еле-еле держащемуся хозяйству, говорить дерзости господам, отравлять им кровь, которой у тех и без того мало, которая и без того вся перепорчена.

Скверный обед, тесная, неудобная квартира, грошовые кредиторы, с ножом у горла требующие уплаты, истерики жены, лишения, необходимость отказывать себе во всём, кончая четвёркой мало-мальски порядочного табаку.

Когда Артемию Филатовичу предлагали порядочную папироску, — даже она приводила его в раздражение.

Чёрт возьми! Ведь курят же люди хоть табак порядочный. А тут и в этом себе отказывай!

Со стороны можно подумать, что в жизни Артемия Филатовича нет ничего, кроме однообразного, как стук маятника, добросовестного исполнения своих обязанностей и скудного питания своего тела.

Присмотревшись поближе, вы увидели бы, что всё его существо отравлено желчью.

Вся жизнь наполнена бессильной злобой, скрытой ненавистью.

Ненавистью ко всему. К жене, этой отвратительной костлявой женщине, с редкими волосами, которая корчится в истерическом припадке на продранном диване и визжит:

— Вы загубили мою жизнь… мою молодость… вы, нищий, нищий, нищий…

К кухарке, которая с особым, как ему кажется, злорадством говорит, подавая ему сапоги:

— А левый сапог-то опять каши просит!

Которой он не рискует даже заметить, что суп плох, потому что, того и гляди, нарвёшься на дерзость:

— Чай, не по десяти копеек за мясо платим, из восьмикопеечного-то разносолов не наваришь!

Он ненавидел, глубоко в душе ненавидел своих товарищей, таких же каторжных бедняков, как он, вечно завистливых, злобных, готовых на каверзу, на сплетню, на что угодно из-за лишней улыбки директора, пресмыкавшегося перед сильными, дрожавших за себя и боровшихся за жалкое существование интригой, наушничеством.

За жалкое существование, которое эти бедняги покупали такой дорогой ценой.

Артемий Филатович и презирал и ненавидел их.

Ученики боялись его, как «старого учителя», не принимавшего никаких отговорок.

Но он знал, что только страхом держит в узде эту армию маленьких негодяев, готовых поднять его на смех, сделать ему какую-нибудь мелкую каверзу.

Он ждал этой гадости каждую секунду.

Знал, что его за глаза зовут «жирафом» и, входя в класс, видел, что на чёрной доске нарисован уродливый жираф.

Он должен был делать вид, что не замечает этого.

— Опять доска не вычищена? Дежурный, вытрите!

И слышал, как в классе фыркали то там, то здесь, пока дежурный нарочно медленно вытирал «жирафа» с длинной, безобразной шеей.

Он макал перо в чернильницу, чтоб поставить «отметку», и вдруг ставит в «журнале» клякс. Чернильница была наполнена мухами.

В классе фыркали. Он стучал по столу и, делая вид, будто не замечает, что это сделано нарочно, вызывает «дежурного»:

— Что это?

— Мухи-с!

И в глазах дежурного сквозил еле сдерживаемый смех.

— Вы не смотрите за чернильницей!

— Я смотрел… Они… сами-с… налетели-с…

Дежурный еле сдерживался, чтоб не прыснуть со смеху.

Он еле сдерживался, чтоб не отодрать дежурного за уши.

В классе снова сдержанно фыркали.

Над ним глумились, потешались, и он смотрел на них со злобой, с ненавистью, выбирая, кого бы вызвать, кому бы «влепить единицу», кого бы заставить страдать.

— Если бы со мною случилось несчастие, они радовались бы!

И он всей душой ненавидел этих мальчишек, которым была отдана вся его жизнь.

Этих лентяев, в которых он должен был силою вдалбливать изо дня в день одни и те же правила.

И этот-то без времени состарившийся, полуседой, измученный человек вступил в борьбу, в единоборство с «Подгурским Алексеем», учеником четвёртого класса.

Началось из-за пустяков.

Артемий Филатович только что выдержал дома одну из обычных безобразных сцен.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: