Его голос зазвучал даже грозно. Василий Петрович потрясал в воздухе этим лоскутком бумаги.
— Что делать? Есть люди, которые во всём видят только одну грязь. Это потому, что они сами грязь. Пусть же знает автор этого письма, этого гнусного пасквиля, что я его презираю, что ему не удалось пробудить во мне гнусных подозрений, что я плюю на него, как плюют на пасквилянтов. Вот!
Василий Петрович разорвал в мелкие клочки письмо и выбежал прежде, чем мы, поражённые такой резкой, несвойственной ему выходкой, успели опомниться.
Я нашёл его в передней. Он сидел в уголке за шинелями и всхлипывал. По его бледным щекам текли слёзы.
— Какие есть скверные люди на свете…
Больше он никогда не приглашал нас к себе.
Так жил этот совершеннейший идиот, работая как вол, потешая всю канцелярию и пользуясь безмятежным счастьем, ни о чём не догадываясь.
Он умер так же тихо, как жил.
Он был очень истощён усиленными занятиями, простудился и недолго боролся со смертью.
Он умер, благословляя чужих детей, благодаря жену за счастье, которым она дарила… другого, пожимая руку предателя.
Он умер, как жил, как дай Бог жить и умереть каждому: окружённый «своими» детьми, «верной» женой, «преданным» другом.
Умирая, он смотрел на них взглядом, полным любви и благодарности, и шептал им:
— Благодаря вам, я был счастлив!
И он, несомненно, был счастлив.
Тихое облачко грусти пробежало по лицам.
— Счастье, это — не знать! — сказал один.
— Счастье, это — не догадываться! — сказал другой.
— Счастье, это — верить! — сказал Пётр Иванович, наклонный к возвышенному образу мыслей.
А Фома Фомич, более наклонный к скептицизму, заметил:
— Счастье, это — кушанье для дураков! Умным людям редко приходится отведать этого блюда.
Последний роман
Я сидел в вагоне и читал какой-то роман.
Молодой человек, очень милый и очень приличный с виду, сидевший против меня, вдруг воскликнул:
— Господи! Кажется, умный человек, а читает такие глупости!
Я взглянул на него с изумлением.
Он улыбнулся и качнул головой.
— Я говорю о вас! Ведь вы, кажется, читаете роман?
— Роман.
— Вы мне кажетесь с виду умным человеком.
— Очень вам благодарен!
— А читаете нелепости! Впрочем, виноват. Может быть, это исторический роман?
— Самый что ни на есть современный.
— В таком случае я прав. В прошлом — да, могли быть романы. Но в настоящее время…
Я улыбнулся.
— Вы разочарованы в любви?
— В любви? Нет! Любовь будет существовать всегда, как голод, как жажда. И брак тоже, как обед, как ужин, как завтрак. Но роман! «Современный роман»! Это вздор, это нелепость, это выдумка! Гг. писатели выдумывают из своей головы, потому что в жизни больше романов не существует. Последний разыгрался в конце прошлого столетия.
— Слава Богу, что это случилось ещё так недавно!
— Вы шутите, а я говорю серьёзно. Роман больше немыслим в нашей жизни. Брак, интрижка — всё, что угодно, только не роман!
— Однако, вы приговариваете к голодной смерти нашего брата, литератора.
— А вы литератор?
Он словно обрадовался.
Потом подумал несколько минут и сказал:
— Я не знаю, какой вы литератор, я не спрашиваю даже вашего имени. Я очень рад, что встретился с литератором. Я смогу исполнить свой долг.
Он открыл чемодан, порылся и достал пачку каких-то писем,
— Вот! Я дал себе клятву передать это какому-нибудь литератору. Возьмите и на досуге прочтите. Если вы найдёте это интересным, передайте кому-нибудь из приятелей или бросьте в печку. Только, предупреждаю, это будет не особенно умно — сжечь в печке. У этого романа, вернее, у этой попытки на роман, есть одно достоинство: это не выдумка, а правда.
Поезд подходил к станции.
— Берите! — повторил молодой человек. — Это, конечно, не настоящие письма, а копии. Я нарочно снял копии. Имён нет, да они и не интересны. Портрет одного из авторов — перед вами. Берите, мне сходить на этой станции.
Поезд остановился.
Чудак положил около меня свои листки, схватил чемодан, крикнул мне «прощайте» и выскочил из вагона.
Станция была маленькая, остановка полминуты. И когда поезд тронулся, у окна снова показался мой молодой человек, он бежал за поездом и кричал мне:
— Не бросайте в печку! Не бросайте в печку! Если можно, напечатайте.
— Дайте мне хоть условный адрес, чтобы послать, если будет напечатано.
Он махнул рукой.
— Не надо. Я работаю для общественного блага. Прощайте!
«Дорогой друг!
Я только что расстался с вами, говорил, держал вашу руку в своей, — и пишу!
Мальчишество! Нет!
На бумаге я чувствую себя свободнее, я не связан, я не стеснён.
Объяснение в любви в наше время может быть только между двумя людьми, которые никогда ничего не читали, ни разу не были в театре. Они могут говорить именно то, что чувствуют, выражаться именно так, как они чувствуют.
Мы, остальные, мы отравлены литературой, отравлены театром.
Мы боимся сильного слова, громкой интонации, боимся жеста.
— Не вышло бы книжно.
— Не вышло бы театрально.
Как, например, сказать:
— Я вас обожаю.
„Обожаю“, это — книжно. Это из романа!
Но как же сказать иначе, если я вас, действительно, обожаю? Не люблю, а именно обожаю, обожаю, обожаю. Если вы для меня божество, на которое мечтами молится моя душа.
Упасть на колени, когда всё ваше существо требует этого?
— Это театрально.
Мы связаны по рукам и ногам книгой и театром.
Мы объясняемся в любви, спеленатые, боясь сделать жест. Мы говорим плоские, банальные, серые, бесцветные, будничные слова тогда, когда хотели бы говорить слова горячие, как пламень, как лава.
На бумаге этого нет.
Здесь я свободен.
Я не должен следить за своими интонациями. Я могу смело говорить то, чего не решился бы сказать вслух, потому что это „громко“.
Я могу сказать, что я обожаю, обожаю вас, что я молюсь на вас, что вы моё божество, и единственное моё божество!»
«Мой милый друг!
Я очень, рада, что вы написали мне письмо, и спешу ответить.
Это счастливая мысль. Это превосходно. В письмах душа беседует с душой. Нет этих пожатий рук, взглядов, физической близости, которая заставляет кровь приливать к мозгу и пьянить рассудок.
Я хотела бы, чтобы вы любили во мне мою душу! Душу! Душу, а не тело!
Тело! О Боже! Не будем лгать, скрывать и излишне скромничать. Мне многие намекали, говорили о своей любви. О любви к моему телу! И вы — избранник моего сердца, я люблю вас, полюбила вашу душу, потому что, мне кажется, вы любите мою душу.
Ведь я не ошиблась? Да?
Василий Петрович — вы его встречали у нас, — „тоже“ меня любит. Посмотрите, как он старается сесть ко мне поближе. Он рад, если я что-нибудь уроню, чтобы поднять и дотронуться до моей руки, до моего тела. Он ищет всякого случая, чтобы наши руки встретились, ищет коснуться меня рукой. Какая мерзость!
Ведь счастье, грубое счастье любви, состоит из трёх моментов. Желание, обладание и пресыщение. Из них желание — самое лучшее.
И когда я думаю, что я доставляю этому противному человеку лучшее, что есть в любви, — желание, меня охватывает отчаяние.
Нет, мой друг, я хотела бы доставлять вам не это счастье, которое я могу доставить всякому, кто сидит около меня. Нет! Я хочу, чтобы в нашей любви не было совсем этого элемента — элемента чувственности.
Пусть это будет, действительно, союз двух душ, возвышенных, восторженных, любящих и родственных.
О, мы научим людей любить. Мы зажжём на земле этот священный огонь, который погашен чувственностью.
Пусть в нашей любви не будет ничего, кроме мысли, несущейся к любимому существу, кроме мечты, чистой и целомудренной, несущейся к его душе.
Пусть чувственность не примешивается к нашей истинной любви. Ведь одна капля воды портит целую бутылку лучшего вина.
Ни рукопожатий, ни взгляда, ни поцелуя, — мне потому-то и дорога наша любовь, что в ней не было этого чувственного опьяняющего удовольствия.
В письмах, которыми мы будем обмениваться, пусть душа говорит с душой.
Душу во мне любите, мой дорогой, мой любимый, любимый, любимый друг! Душу, а не моё тело!»