Среди королевского воинства числился один фламандец по имени Ханс и по прозванию Каан. Был он из самых последних слуг, не имел никакого звания, и должность у него была самая низкая. Он слушался всякого, кто хотел ему приказать, и был столь падок на похвалу и признание, что мог даже для барабанщика сбегать за комариным салом. Так вот, значит, прослышал услужливый добряк Ханс, что у короля с самого утра не было ни крошки во рту, и безмерно опечалился. Сам он был в теле и мог продержаться на старых запасах жира — а вот король? От одной только мысли, что бедняжке приходится все туже затягивать ремешок, у фламандца брызнули из глаз слезы. Вот, стало быть, берет Ханс лук и стрелы и незаметно покидает лагерь. Насквозь пробегает лес и направляется к пустынной деревеньке.
Деревенька раскинулась у подножья горы и, видно, помнила лучшие времена. Там оказалась усадьба. Вот и пришло фламандцу на ум, — а ну как бродит тут по навозной куче какая ни на есть курочка? Он направился туда и, пройдя через вывороченные воротца во двор, обнюхал каждый закоулок. Задрав нос и раззявив рот, оглядел застрехи, — не угнездился ли там какой-нибудь голубь? — потом забрался в хлев и обследовал кладовую. Нигде ни шерстинки, ни перышка. Печально болтались у корыт веревки привязей, и в окнах ветер шевелил лохмотья рассохшихся мочевых пузырей.
От царившего вокруг полного безмолвия фламандца объял необоримый страх. Он стукнул палкой, разразился руганью, словом, повел себя как безумец, вообразивший себя героем. И когда он ругался, отворилась дверь какой-то каморки, и из нее вышел монах, который в этом потоке брани тоже не добром был помянут. То был Бернард, и он держал в руках барашка, который слизывал с его ладони почерневшую от грязи соль.
— Черт побери! — воскликнул Ханс по прозванию Каан. — Это мне сгодится! Давай сюда! Давай сюда эту овцу! И чтоб ты знал, недалеко отсюда — с десяток людей, да с добрыми мечами, а за спиной у нас — великое войско!
Ха! — сказал монах. — Этот барашек был послан мне высшей волей. Я уже не один раз собирался его зарезать и — что ты на это скажешь? — не могу! По сему я сужу, что милосердие, благодаря которому барашек попал ко мне в руки, не дозволит убить его ни тебе, ни десятерым таким же молодцам.
— Как бы не так! — ответил Ханс.
Он огляделся по сторонам и, убедившись, что монах один-одинешенек и никто не придет ему на помощь, дал несчастному легкого пинка и отшвырнул в угол. Что до барашка, то он зарезал его, как обычно режут овец, и просунул одно из нежных копытцев меж сухожилий и костей задней ноги. Связав таким образом барашка, он перебросил его через плечо. И развеселился, предвкушая, как благородный король всемилостивейше его вознаградит. Ах, он уже представлял себя знатным маркграфом.
Подгоняемый этой надеждой, он мчал что есть мочи и думал, что монах намного отстал от него. Да не тут-то было! В отличие от Бернарда фламандец бегал вовсе не столь прытко. Он слишком резво рванулся вперед и уже на расстоянии нескольких выстрелов вконец выдохся. Расстояние между королевским слугой и мнимым монахом явно сокращалось.
Что оставалось делать фламандцу?
Как поступить? Допустить, чтобы этот сумасшедший гнался за ним до самого королевского стана?
Черт побери, лишиться надежды на похвалу?
Уступить свое место плаксе, который случайно может доказать, что овечка — его?
Нет!
От природы фламандец не был недоучкой и мог по своему разумению подправить неблагоприятные капризы судьбы. Так вот, взял он в руки кол, на котором был подвешен барашек, и, едва монах приблизился, огрел его по голове с такою силой, что Бернард свалился наземь да так и остался лежать чуть ли не бездыханен.
А фламандец поспешил в лагерь.
Укрывшись ото всех, снял с плеча добычу, запек барашка на сучьях лиственницы так славно, как только мог. Соль он отобрал у монаха; еще бы зубчик чесноку — вот было бы объедение!
Когда король уже насытился, то услышал шум и без всякой задней мысли спросил, кто это там у котлов ссорится. Кто-то из придворных ответил, это, дескать, тот слуга, что принес жаркое; он хочет просить о каком-то благодеянии, но стража отгоняет его от королевского шатра.
— Ах, — ответствовал властитель, — в жизни своей не едал я ничего вкуснее. И сдается, что справедливо было бы вознаградить молодца: повелеваю определить его ко мне на кухню, пусть всегда запекает баранину тем же способом и так же вкусно, как сегодня!
Быть поваром — в этом ничего славного нет, а там кто ж его знает! Дорога к высоким местам идет по крутому откосу, и тот, кто хочет достигнуть самой вершины, пусть осторожно ставит ноги и не вздумает прыгать!
Утешаясь подобной мудростью, фламандец препоясался фартуком и начал разглагольствовать о кулинарном искусстве так, будто родился с поварешкой в руках. Он был счастлив, ел за двоих и вскоре бесстыдно растолстел.
Что до монаха, то установлено, что он, когда пришел в себя, снова направился на восток.
БЕСПОКОЙСТВО
Пршемысл видел, что из-за розни королей мощь Немецкой империи идет на убыль, и понимал или предугадывал победы римского папы. Вероятно, не в обычае Пршемысловых времен выпытывать у короля, каким образом, опустив чело на ладони, постигает он игру причин и судеб. И даже не представляется вероятным, что его могли волновать немецкие распри, но наверное он предчувствовал собственное счастье, которому эти козни были только на руку и которое составляло его очевидное преимущество среди прочих Пршемысловичей. Но коли это так, то король мог предполагать, что случай — на его стороне, ибо как раз случай и внезапная смерть уладили распри в княжеском роду и поставили Пршемысла суверенным королем. Поскольку потом наступила пора воодушевления и страстной веры, поскольку кудесники и святые то и дело являли примеры Божьего вмешательства и поскольку дух и его творения по природе своей обнаруживали устремление ввысь, к жизни горней, и все современное просвещение свидетельствовало о подлинности чудесного Откровения, то король в своем высокомерии мог вообразить, что его удачливую судьбу составляет виновник случайностей. Подобная вера, подобное сознание, скорее всего, избавляли короля от излишних сомнений и замешательств. Он уверовал, что укрепляет свое владычество по соизволению Божию, и желал быть властителем не по званию, а по поступкам. Он хотел проникнуть во все поры власти, хотел быть дольщиком во всех богатствах земли, хотел ослабить могущество наместников, хотел приумножить свои богатства, хотел извлекать прибыли из недр своей земли; он хотел, чтобы пограничные непроходимые лесные чащи, составлявшие самое большое достояние его короны, начали приносить хоть какую-то пользу.
И сталось так, что сближение надобностей и случайностей и ход развития, который в те поры увлек народы, сделались действенной силой, и сила эта перевернула образ жизни Чехии. И под натиском этой силы отступило натуральное хозяйство и распались крупные поместья, а те занятия, что начали в них зарождаться, — ремесла, ремесленные производства и торговля — выдвинулись на первое место.
Король, хоть и без продуманной идеи, но в соответствии с зарождающимся порядком, изыскивал новые средства и давал надежность и гарантии договору и праву, выступал посредником в дипломатических и торговых сношениях, способствовал развитию связей и обмена. Прокладывал дороги. Повелел чеканить оборотные монеты, и эта денежка стала символом нового способа хозяйствования и беспредельного могущества.
Все это осуществлялось постепенно и не без натуги, ибо достаточно еще было тех, кто исповедовал старинный уклад жизни, кто остался привержен древним обычаям и с неудовольствием подмечал, что король разрушает и умаляет их. Тем не менее Пршемысл пренебрегал ропотом недовольства и — по монастырскому способу — сдавал внаем пустующие земли чужеродцам. Он приглашал их пробивать путь в непроходимых дебрях, предоставляя всяческие выгоды. Проявлял заботу о торжищах, пекся о купцах, и ярмарочная сутолока, и обмен, и паломничества, и странствия были ему куда как по душе. Он с удовольствием рассматривал непривычные чужеземные лица. Так, любил он восточных купцов, с удовольствием глядел, как движутся они под звуки дудочек, и усмехался, видя, как, творя смешную молитву, они падают ниц.