Вскоре после этого объяснения король совершил то, к чему готовился, и отправил супругу вместе с детками в изгнание. Он расстался с нежной Адлетой без сожаления, поверив, что поступок этот совершен в согласии с волей Божией и что волю эту открыл ему папский легат. Ни причитания, ни сетования, доносившиеся из покоев королевы, не смягчили его. Он их не слышал. Не приметил страшной бледности, покрывшей лицо Адлеты, разговаривал с женой, словно с чужим человеком, хотя голос его был приветлив.
И такова была королевская твердость, что плакали челядины, седлавшие вьючных животных, и когда всем уже было невмочь от столь безразличного прощания, один он ничего не заметил. Лик его сиял и дух был ясен, как блеск доспехов.
— Жестокость, — утверждали некоторые, — наносящая удар без гнева, подобна леденящему пеклу! Увы, поругание, которое мы допускаем с добрыми намерениями, ранит сильнее и терзает страшнее, чем ненависть!
Так уверяли одни, а люди более знатные и знаменитые в ответ на эти печалования лишь пожимали плечами да изредка бросали нечто вроде такого замечания:
— Ну и простаки же вы!. Да ведь то, за что борется король, это всегда дело правое и всегда возвышенное, благородное и благодатное. Разве вам не ведомо, как устроен мир? Разве вы не знаете, что одни с тяжелым сердцем живут по закону, зато другие могут вести себя, как им вздумается? Значит, к этим последним расположен Бог, он содействует тому, чтобы их волю принимали за установление и всеобщий закон. Убедитесь, наконец, что поступки короля не чета поступкам нищих.
Пока простой люд и вельможи обсуждали это происшествие, король позвал к своему двору Констанцию Венгерскую, славившуюся своей прелестью. Жарким был ее взор, гладкой и смуглой кожа, волосы отливали чернью, словно вороново крыло, перламутром блестели зубки, а разветвления нежных жилочек на висках напоминали мерцание неведомых глубин.
Король полюбил Констанцию и сделал ее своею супругой и королевой. Родила она ему трех дочерей и сыночка. Король велел его окрестить и при крещении нарек именем первенца, рожденного в предыдущем браке, разумеется, давая понять, что Констанция — его истинная жена и что нет у него другого истинного сына, а тот, кого некогда нарекли Вратиславом, — байстрюк, его нечего и сравнивать с сыном королевы Констанции.
Однако случилось так, что королевич, рожденный столь счастливо, умер младенцем. Провидение не послало королеве второго сына, и тщетно Пршемысл ждал наследника. Шесть лет тешил он себя надеждой. Шесть лет был счастлив в супружестве. Шесть лет с успехом правил страной. Его сундуки полнились золотом, а вместе с богатством росло и крепло его могущество. Император Оттон, на чьей стороне в споре о королевской короне стоял чешский властитель, подтвердил все его привилегии, а папа Иннокентий одарил его своей приязнью. Что же касается супружества с Констанцией и расторжения прежнего брака, то папа не исполнил королевской воли, но вступил с Пршемыслом в долгие переговоры и раздувал в его душе напрасные надежды. По той же причине папа держал верх над Пршемысловой верой.
НЕРАДИВЫЙ СЛУГА
Меж тем фламандец, некогда ублаготворивший короля бараньей ножкой, прижился среди градских челядинов, сразу же став для них посмешищем. Он щебетал по-чешски, сыпал немецкими словами, и голос его слышался во всех уголках кухни. Была у него замечательная привычка — подпирать щеку кулаком и подкладывать под локоть ладонь. Приняв позу такого вот мудреца, он с удовольствием рассказывал хвастливые истории, разглагольствовал об огромных рыбах, которые носятся в море, и давал понять, что этих чудищ он наловил — ого-го сколько! И будто были среди них страшно зубастые, с пастью что твои крепостные ворота.
Поболтав о рыбах, он с места в карьер принимался за новую тему — к примеру о Святой земле. Лихо живописал, как сияет там с небес вифлеемская звезда, восторгался проделками крестоносцев и взахлеб расписывал, как в пух и прах разносил сарацинов.
Челядинцы подозревали, что любезный Ханс пересказывает старые байки из третьих рук, зато женщины — горничные и кухарки, которые легко попадаются на удочку, — принимали все за чистую монету. Так что слава кухаря росла — по крайней мере в том, что касается известности и объемов пуза.
Как-то раз Ханс по прозванию Каан отправился в подградье. Прошел по Уезду, свернул на каменный мост и попал прямехонько на рыночную площадь. Там царило оживление. На повозках торговцев были развешены пестрые ткани, шкуры, ремни и все, что только возможно развернуть и повесить. Тяжеловесные предметы: оружие, сковороды, котлы, молоты, жернова, кули с пшеницей и мешки, набитые хмелем, валялись на земле. Ханс с трудом пробирался по узенькой улочке. Проходивший мимо зевака дернул его за плащ, другой загудел прямо в уши, потом какой-то подмастерье потянул его к прилавку своего хозяина, а еще кто-то крутился под ногами и по-французски кричал, извольте-де задержаться и взглянуть на товары из Мавритании, которые его повелитель обменял на целый корабль пшеничного зерна.
У кухаря в кошельке завалялся всего-навсего один динарик, но почему бы, собственно, не остановиться и не поглазеть? Покачав, головой, он указал на изъянчик, подал дюжину советов и побрел дальше. Хотелось ему повидать нидерландского купца и послушать, что нового у них там, внизу, во Фландрии. Когда же он добрался до места, где раскинулись лагерем его земляки, — а поместились они как раз у кузницы Петра — то нашел там не своего приятеля, а старого брюзгу, который два г©да назад выпорол нашего милого Ханса и прогнал прочь от своих повозок. За что? Наверное, решил, что кухарь нечист на руку.
Завидев купца, фламандец сник и прижался к забору кузнеца. Уставился в пустоту, но прирожденное любопытство, равно как и желание скрыть смущение, толкнуло его к группе зевак, которые сгрудились вокруг кузнеца и глазели на его искусство.
«Чем это он занят?» — подумал кухарь и встал прямо за спиной кузнеца.
Петр расплющивал тонюсенькую жестяную бляшку. Работа была закончена, и он собирался сунуть железку в огонь. Может, он хотел расплавить бляшку? Нет. Когда жестянка сделалась тягучей и уже не бренчала, кузнец вынул какую-то крохотную резную фигурку и своей обожженной рукой прижал металлическую пластинку к ее выпуклостям и завитушкам. Потом прокалил фигурку над открытым огнем и прочертил по ее поверхности линии раскаленными гвоздями.
«Черт побери, — размышлял фламандец, — теперь статуэтка блестит как золотая!»
При этой мысли у несчастного захватило дух. Он был в смятении, ему не терпелось ощупать статуэтку, подбросить на руке, однако рядом с Петром уселся какой-то армянин и смотрел на его пальцы. Этот армянин был тем самым красильщиком, которому король отмерил надел в подградье.
Когда Петр позолотил фигурку и поставил ее на низенькую скамейку, толпа ахнула. Зеваки не скупились на похвалы. Один кричал, другой шумно выражал свое изумление, третий, засунув в рот пальцы, исторг из глубины гортани восторженный свист, а четвертый, не найдя подходящих слов, шлепнул соседа по спине и в восхищении начал топать ногами и зашелся неуемным кашлем.
А Петр, уперев руки в боки и повернувшись лицом к публике, в знак благодарности за изъявленные восторги, ухмыльнулся и показал язык.
Когда кузнечных дел мастер и зрители развеселились вовсю, где-то поблизости отвязался осел. Очутившись среди кобыл, он произвел там суматоху.
Что случилось потом? Армянин-красильщик хлопнул себя по лбу, вспомнив, что осел этот — его, и хотел было изловить скотинку. Поднялась сумятица и неразбериха. Осел ревел, кобылки брыкались, из лавочки гончара слышался гром разбиваемых горшков и, разумеется, ругань.
Когда гроза пронеслась, армянин и Петр принялись искать изготовленные фигурки. Куда там! Они как сквозь землю провалились.