На другой день Ян в самом деле поднялся в четыре утра и запряг в тележку обеих собак. Доп взлаивал, а сука Боско, учуяв какой-то чудный запах, который, к сожалению, летит всегда впереди собак, и всегда быстрее, чем они в состоянии бежать, стояла в постромках, твердо решив пренебречь этим соблазном. Ян надел чистый фартук и умылся в ручье Парисе; было еще темно, так как дело шло к зиме. Перед отходом Ян зашел в комнату за своей палкой. Йозефина одевалась.
Не вставай, поспи, еще рано.
Не идти же тебе без завтрака? — возразила она. Ей надо было растопить печь, и Ян стал ждать. Утро
пронзало темноту за окном раскаленным рогом, и ночь отступала. Ян поел похлебки, остатки вынес собакам.
— Ну, с богом!
— С богом! — ответила Йозефина, и тележка выкатилась из ворот.
Проехали по жалкому мосту — какое-то мерцание и отблеск чуть шевельнулись в рассветных водах. Ночь бледнела, подал голос канюк, в чаще кто-то пикнул, потом — трепыхание по жнивью… Дон, опустив морду к самой земле, старался нюхом постичь это чудесное действо, но за его хвостом подскакивала тележка, так противно дребезжа, ворча, скрипя и кукарекая, что высокая волна этих шумов вздымалась на страх всему живому. А сука Боско шла, чуть не касаясь брюхом дорожной пыли, не обращая внимания ни на что вокруг, и только изо всех сил тянула вперед. Ян подталкивал тележку сзади, то и дело покрикивая на Дона; он с досадой замечал, что старый пес его еле натягивает постромки, тогда как Боско, недавно приученная ходить в упряжке, трудится на совесть. Но как бы то ни было, они подвигались вперед. В половине шестого добрались до первой деревни. Труд уже пробился сквозь ночь, уже грохотал колодезным ворот ведрами. Пастух гнал стадо, из лачуг вылезали каменщики — в город, на работу. Хлеба им не продашь — у каждого был узелок с едой и бутылка с кофе; Ян остановился в нерешительности.
Куда путь держите, Маргоул?
Да вот хлеб продаю.
Он нарочно помедлил, потом вернулся через всю деревню; ему пришло на ум снять холстину с буханок — он так и сделал; медленно брел он мимо домов, задерживаясь под окнами и у ворот, в надежде, что собаки поднимут лай. К нему подошел человек — не то еще с вечера пьяный, не то хлебнувший с утра — и, словно угадав, в чем затруднение Маргоула, стал его расспрашивать, а потом закричал во все горло:
— Хлеб! Свежий хлеб!
Две бабы купили по буханке, потом подбежал ребенок, и Ян, приняв деньги, вручил ему хлеб.
— Так-то, пекарь, — пробормотал пьяный. — Вы вот ремесленник, а я — старый солдат.
С этими словами он поплелся дальше, не заботясь больше об успехе Яна.
Хлеб, свежий хлеб! — повторял Ян, возвысив голос; но ему пришлось проехать всю улицу для того, чтобы продать один каравай. Наконец какая-то старуха, державшая на краю деревни лавчонку — смрадную, как маленькая преисподняя, лавчонку, где всего-то было две банки с повидлом, связка луковиц, головка чесноку да пачка цикория фирмы «Францек», — купила пять буханок. Утаскивая их к себе, как муравей тащит паука, старушка вздохнула:
Не будь вы знакомый, Маргоул, ничего бы я у вас не купила, а ну как хлеб плохой и я его не продам?
Все, что у вас останется, я возьму обратно, — сказал Ян. — Через день я снова проеду здесь и загляну к вам.
Договор был заключен, и пекарь мог продолжать свой путь. В этой деревне больше ничего продать не удалось; двинулись дальше. Завернули на два хутора, оставив в каждом по два каравая. В конце концов собачья упряжка дотащилась до Мрачского пруда; поблизости строили имперскую дорогу, которая должна была пересечь долину Влтавы у Камыка и соединить запад с востоком. На дне спущенного пруда тускло поблескивали мелкие лужи, от плотины к плотине перекатывалась гуща противных запахов, и ветер разносил их во все стороны. Местность коробилась, вздымаясь то бугром, то утесом. Поля лепились по холмам, изгибались, нигде ни одного ровного местечка. И, подобно мальчику, натягивающему струну на кособокую скрипку, братцы дорожные рабочие тянули по этим буеракам дорогу, которая то ползла в низине, то поднималась, как полупроснувшийся зверь.
Братцы дорожные рабочие, дети и старики, мужчины всех возрастов и недугов, всех обликов несчастья, загорелые ребята, ограбленные нуждой, с раздутыми животами, тысячекратно вспоротыми голодом, и все-таки веселые, веселые, как то бывает с самыми неимущими среди народов, эта вольница, толпа людей, у которых один башмак глядит на север, а другой на юг, эти пьяницы, поджигатели, драчуны, развратники, эта чернь, как их называют, или — армия труда, заслуживающая великого названия, которое объяло бы море их обид, утрат, горестей и бед, — эти братцы, когда к ним подъехал Маргоул, как раз уселись завтракать. Он явился к ним — бедняк к беднякам.
Эй! — крикнул детина, чьи кулаки вздувались на концах рук двумя кувалдами. — Эй, старина, куда собрался со своей тележкой? Наш корчмарь, наверно, лучше разбирается в том, как разбавлять брагу и здорово умеет подыскивать названия своему пойлу. Так что, любезный, ежели ваша горелка не жжется, как затрещина, то вам не продать и капли.
Горелка? — переспросил Ян. — Я хлеб продаю!
Как же, знаем, поди липкий и раскисший, с тараканами, с несоленой корочкой и без той приправы, какую я люблю…
С этими поносными словами рабочий отрезал себе ломоть Маргоулова хлеба.
А не так уж она плоха, эта жратва, и пахнет салом, — проворчал он между двумя глотками.
Разрежь каравай на части и продай мне четверть, — сказал другой. — Мне ни к чему излишние запасы.
Маргоул стал резать, его обступили, брали ломти, и Ян не успевал заметить, кто взял.
Эге, я не могу давать вам хлеб бесплатно.
Само собой, мы заплатим, — отвечали они. — Но ты поверь нам до субботы.
Тележка была уже пуста.
Вы взяли двадцать восемь буханок, — сказал Ян, — а всего было сорок, когда я из дому выехал. Все проданы. Сорок буханок! Кабы так каждый день торговать, хлебы могли бы быть куда полновеснее.
Ты их взвешиваешь?
Я взвешиваю муку.
Существует некая заповедь, которая гласит: «Не укради!» Если б Маргоул стал следить за этими ребятами, они наверняка не уплатили бы и за половину хлеба, наверняка обокрали бы его. Но Ян им доверился. И за то, что он отдал в их вороватые руки весь свой товар и сказал только, что ему нужны деньги, братцы, словно угадав его особую манеру вести дела, заплатили ему сполна, оставшись в долгу только за два каравая. Пока они ели, Маргоул, сидя на пустой тележке, слушал их.
Я думаю, — сказал один, — тебе не позволят ездить к нам: на четырнадцатом километре наш кабак, а держит его десятник.
Сказал тоже — кабак! — заговорили другие. — Просто хлев, и мы по горло сыты десятниковыми сосисками да кабаньим салом с булками, которые будто в ледяной печи морозили — снаружи чуть желтые, а внутри как замазка и тухлятиной воняют. Почему бы вот этому дяденьке не продавать нам хлеб, он хоть и неправедный, как все, что продается, а вроде из теста сделай, не из помоев.
Что ж, приходи опять, а коли студня, печенки пли там колбасы со шпиком раздобудешь — тащи все!
Ян в это время кормил собак; Дон махал хвостом, уписывая краюху, Боско мигом убрала свою порцию.
Эх, печенка… Где ее взять-то? — вздохнул пекарь.
Уж верно, не в лесу! Где ж еще, как не в свином закуте? У вас дома, как пить дать, похрюкивают свинки и пятьдесят воскресений в году по губам сало течет.
Будь у меня свинки, — смеясь, ответил Ян, — я позвал бы вас на рождество поросятинкой полакомиться!
Не больно прибедняйся. Торговцы вроде тебя как нырнут в тарелку на святки, так до самого Нового года их не видать!
Я пекарь с надельготской мельницы, — объяснил Ян. — Приходите ко мне на мельницу на эту окаянную: стоит она на ручье Парисе и пропускает воду, как часы, остановившись, пропускают время.
Черт побери! — воскликнули братцы. — Уж не ты ли, худобушка, сам мельник будешь?
Пришлось Яну рассказать о себе, а они его прорвали: