Разговор пошел о Михоэлсе и Зускинде.
За кулисами в ГОСЕТе (Государственный Еврейский Театр) Ю.О. представили Соломону Михоэлсу. Дело было перед спектаклем, и Народный артист пригласил его выпить после спектакля и поговорить (а не поговорить и выпить — что не одно и то же!) Михоэлс к моменту знакомства уже знал о Домбровском и потому сразу принял его с расположением и широтой.
Вениамин Зускинд (тоже Народный артист) призвал пить «так, как могут пить евреи!» Так и пили — по-русски.
Мастер вспомнил Потоцкую (вторую жену Михоэлса), и пожалел её сокрушенно:
— Она ведь одна пропадает… Родственники-то уехали. Кто ж за ней присмотрит?.. Её тогда, после убийства мужа, споили.
— Сознательно споили… Из дома не выпускали, а спиртное ставили на стол в неограниченном количестве. Красавица была… Красавица! И охранников при ней содержали. Прямо в её жилище…
Постепенно утихли воспоминания, и мастер стал читать мне главу из «Факультета» — о вожде, работающем за столом в саду и об одном из невероятных случаев — вождь помиловал человека, приговоренного к расстрелу…
Кончил читать — и традиционное:
— Ну, как? Ничего?.. Такому закоренелому, как этот Coco, должны быть засчитаны все его добрые дела, а то перекос будет — одни убийства, что ли?
Папка с «Факультетом» уже превратилась в фолиант и лежала на стуле.
— Объемистая, — заметил я.
— Да-а… — возликовал мастер, схватил её двумя руками и, в замахе подняв высоко над головой, тяжело с ударом опустил её на сиденье стула. — Этой штукой уже убить можно! — в его глазах сверкнули бесовские огоньки, и он тихо рассмеялся.
В этот день я ощутил, что мастера непрестанно мучают приступы совести, и он от них шалеет:
— Д… опять дали три года, а ведь я верил, что он стукач… Стыдно… Но, старик (на его лице появилась одна из самых болезненных гримас)… Я ведь свое отсидел, оттрубил?.. Как думаешь?.. А?.. А все равно стыдно…
У меня дома. Настроение у всех скверное. Вокруг события мрачные. Ю.О. каждый раз, когда звонит Кларе в Алма-Ату, очень волнуется и не может сосредоточиться. А звонит всегда от меня, говорит, что от него автоматика не срабатывает.
На дамский, риторический, брошенный в пустоту вопрос: «И долго еще все это может продолжаться?!» — он пожимает плечами, широко разводит руки, пытается пятерней сгрести и откинуть нависающие на лоб густые волосы, плотно сжаты губы, и ходит по комнате. Это означает некий старт, концентрацию, после которой будет рывок, атака.
— Привозят нас в порт Находка. Холод. Ветер продувной, порывами. Небо свинцовое, висит прямо над головой. Выгрузили. Шесть тысяч зеков — стоят партиями — лагерь-пересылка, две версты в любую сторону. Сумерки… Меня и ещё одного хмыря снарядили за кипятком. Искали-искали — нашли. Титаны огромные, как дома! Под ними огонь бушует. Костры прямо из непиленных бревен. А от огня очередь извивается, уходит за горизонт. Скрюченные зеки ждут, когда в титанах вода закипит… А кто знает — когда?!
И он посреди комнаты глубоко присел на корточки, втянул голову в плечи, мигом захлестнул полы пиджака — укутался и прикрыл макушку закинутыми руками, а кисти утопил в рукавах — ни дать ни взять, насквозь промерзший зек, — и из этого клубка слышится:
— А таких ты-ы-ысячи!
Он резко распрямляется, встает — хоть и сутулый, а отменно высокий, — и его интонации становятся грозными:
— Там внутри все гудит! Варится… Я и говорю напарнику: «Вот сейчас наберем». На меня как кинутся: «Су-ука! Гад!.. Мы здесь второй час корчимся. На сифоне! А он, падла, пришел и сразу… Да мы! Да я! Да тебе! Да тебя!..». За несколько секунд до того они проверяли, и ни капли не вытекло… «Друг, — говорю, — потому я и наберу за пять секунд, что ты ждал и корчился тут два часа или два года. Смотри!» И открыл кран. Оттуда ка-ак хлобыстнет! Крутой кипяток! Всё сдвинулось, загудело, тут уж им не до меня было. А мы набрали полные посудины и пошли… Никто в мире не знает, где и когда закипит — руку не приложишь, внутрь не заглянешь. Кто знает: где? когда? как?.. Хлынет — и всё.
Тихо улыбнулся, понимая, что притча сложилась и произвела впечатление.
— Базис да-авно уже не покрывает потребности непомерно разросшейся, разбухающей надстройки. Да-а-авно!.. Только барон Мюнхгаузен мог заткнуть задницей Великий или Тихий океан. Мы, увы, не Мюнхгаузены.
Вчера 3 октября дал Юрию Осиповичу экземпляр записей… Зачем я это сделал? Надо было спрятать подальше и никому не показывать.
21.10. 1973 г. Я спросил мастера, не обижается ли он, записи ведь не сладкие… Он заходил по комнате.
— На вас мне обижаться нечего. Если уж обижаться, то на себя. Тут обиды не помощники. Чего уж там обижаться…
Сообщил, что сдал книгу в СП и показал перечень названий; книга об алма-атинских художниках и плюс три рассказа («Царевна лебедь», «Леди Макбет» и ещё один…) Опасается, что в Казахстане его обставят с гонораром. И не зря опасается. Обязательно обставят… Потом, про выброшенные места из моих записей о мастере, сказал:
— С этим местом поступайте как хотите (смущенно заулыбался)… Интересная штука и странная может получиться… со временем… Тут слух по Дому литераторов разнесся, будто меня исключать собрались за избыточное принятие спиртного. Пытался распутать, все говорят, что «сам не слышал, а сказал такой-то…» Будто все нити идут к Юрке Казакову, а там ещё к одному…
Я порекомендовал догадок не строить, а прямо спросить Юрия Казакова. До того ни в коем разе никого не подозревать. Водка может быть только предлогом, а суть дела может оказаться в романе — «Факультет ненужных вещей».
Он затих и стал поить меня чаем.
— Вот попробуйте — «Цитрон» называется. Грузинские штучки — варят варенье из недозревших мелких мандаринов и сразу название — «Цитрон»!.. Замечательное изобретение, и главное — дешево. Удивительно — грузинское и дешево…
Уже когда я собрался уходить Ю.О. сказал без особой связи с предыдущим:
— Патетическая сцена обычно подавалась на высокой ноте. С заломленными руками. Вот почему на фильмах Довженко почти всегда были полупустые залы. Исключением был «Арсенал» — там всё было открытием и в десятку!.. Нельзя найти некий принцип в органном регистре и абсолютизировать его. Да ещё этой отмычкой пытаться открыть все двери. Получается скука — нерастворимое восприятие. Настоящий художник не начинает с басовых нот — он доводит до них. Грохочут не загруженные, а пустые бочки…
В «Советише геймланд» опубликовали его рассказ о скульпторе Иткинде:
— А прислали девяносто рублей, гады… Там львиную долю гонорара переводчику выплачивают. А автору кукиш без масла — и так проживет…
Подсчитали — Домбровского перевели на 13 языков. Клара шутит:
— А Хемингуэя на четырнадцать!
13.11. 1973 г. — Как все-таки хорошо, что можно вот так сидеть, говорить и… за это не сажают. (Оптимизм по Домбровскому).
Так называемый племянник и его друг, похожие на гебистов, В ПИВНОМ БАРЕ. Черт нас туда занес, уже нетрезвых… Бар битком, и никто не обращает друг на друга внимания. Все бродят, протискиваются и стреляют пустые кружки — остальное механизировано, а пиво дрянь моченая, и его сегодня хватит всем. Взяли по пять кружек. Я сказал: «Много». Мне взяли четыре… Красавец-племянник все время норовит тихо нырнуть под стойку и никуда больше. Его друг-другович, Игорь, мертвой, профессиональной хваткой, сбивая шляпу, прижимает его то к стенке, благо она рядом, то к стойке, а то уже прямо к дереву! (Оказывается, мы уже на улице…) И почему-то все время зажимает ему рот, хоть красавец и не пытается слово молвить. Только совсем изредка еле-еле выговаривает: «Х-х-х… у-у-у-мой… лья…» — что в переводе, кажется, означает — «Христа ради, отвезите меня домой, а то жена Лийка загрызет меня натуральным образом».
Мастер все время хочет еще куда-нибудь и изрыгает свой политический и интеллектуальный пафос, а ноги уже плохо держат — ему бы эти три квартала до Просторной улицы преодолеть и то «Слава!»… Я тоже хорош, но обязан держаться — кто-то ведь должен… Прощание. «Органы» в бессознательном состоянии расстаются с любимым писателем… преисполненные лучших чувств или их полного отсутствия… Моделирую миры, от космологических до формалистических: яйцевидный, белый (не прозрачный), затем бирюзовый овальный (на подобие Спаса в силах)… А там уж конструирую Мир из лестниц, уходящих в пропасть бесконечную — вниз!.. Как неосуществимую театральную постановку или декорацию, которая не поместится ни в одном театре мира. Разве что в главном каньоне. Там бы здорово получилось.