Все слушали молча, затаив дыхание.

Гуща кончил и обратился к Яну:

– Ты нам не нужен. Укладывайся и убирайся.

Ян хотел что-то сказать, но не мог. И только беззвучно шевелились его побелевшие губы да чего-то искали дрожащие руки.

Он пошатнулся и, как пьяный, направился в контору.

Но там не остался. Через минуту выскочил, испуганно взглянул на толпу и хрипло крикнул:

– Мусий! Запрягай бричку!…

Панаеа Кандзюбу это взорвало:

– Бричку! А телеги навозной не хочешь? Слышите, мужики, он хочет бричку!

Народ словно проснулся. Послышался смех.

– Вишь, пан. Чего захотел. Прошло его время…

– Не давать бричку.

– Готовь, Мусий, телегу.

– На которой навоз возят.

Мусий бросился к телеге.

Но Ян не захотел.

– Не надо лошадей. Пустите, пойду пешком.

– С богом!…

Эконом надвинул шапку и как-то боком прошел сквозь толпу. Его глаза, будто захваченные врасплох мыши, с ужасом встречали каждое лицо, руки готовы были защищаться, но никто его не тронул. Наконец, когда Ян очутился за воротами, всем стало легче, точно соринка выпала из глаза.

Надо было принимать экономию.

– Как будем принимать?

– Выберем троих. Пускай хозяйничают. Там будет видно.

– Довольно троих. Прокопа, Гущу и Безика, может…

– Нет, лучше Мажугу…

– Пишите приговор.

Олекса Безик вынес на середину двора стол, Гуща примостился за ним.

Стояло серое осеннее утро. Все было серым. Небо, далекое поле, голый вишняк за домом, постройки и мужики. Дух конского навоза и свежих яблок крепко держался в воздухе.

Стлался шум. Маланка никому не давала покоя. Надо б написать, чтоб скорее делили землю. Чего ждать? И так довольно ждали. Пусть каждый уже знал бы, что принадлежит ему и где. Ее глаза горели, и она всем надоедала. Запах яблок щекотал ноздри. Почему бы не отведать? Хотя оно и народное добро, как говорит Гуща, но в доме, наверно, много любопытных вещей. Наливок, мягких подушек, посуды да всяких чудных безделушек, которых мужику и видеть не приходилось. Неужели все это останется там? Молодицы заглядывали в окна. Ключница будто догадалась, вынесла из погреба две корзины яблок и всех угощала.

Тем временем Гуща кончил. Народ подходил долго, и долго тяжелые рабочие руки выводили каракули или ставили крест, чтобы было крепче.

Прокоп созвал всю челядь, отобрал ключи.

– Кто не хочет служить обществу, может уходить из усадьбы.

Не захотели ключница и кучер. Их не удерживали.

Усадьба понемногу опустела. Остались только те, кого выбрали – Прокоп, Гуща, Мажуга.

Панская усадьба перешла к народу.

Никто так искренне не заботился о народном добре, как Прокоп. По целым дням он бегал от гумна к конюшие, от скотного двора к току, выдавал работникам харчи, лошадям овес, зерно птицам. Всюду сам смотрел, наводил порядок. И все записывал в книжку, чтобы знали, что куда и сколько пошло. Качал головой и удивлялся: какой беспорядок! Нет, все-таки пан плохой хозяин. Гибло добро без хозяйского глаза. Надо хлеб молотить, а машина до сих пор неисправна. Плуги заржавели, нет лемехов, на лошадях порванные шлеи. Все требует труда и денег, а денег не было. Тогда посоветовались все вместе, и Прокоп повез продавать пшеницу.

Все трое поселились в конторе, в тех комнатах, где жил эконом. Жена требовала, чтобы Прокоп ночевал дома, ей было чудно без хозяина в хате, но он и слушать не хотел: его выбрали, и тут его место.

По ночам ему не спалось. Выходил из конторы, погружался в темноту осенней ночи и прислушивался, как сторож колотил в доску. Было странно и радостно вместе с тем. То, что недавно видел лишь в мечтах, теперь осуществлялось. Жизнь повернулась лицом к мужикам. Справедливость взглянула в глаза. Не будет больше ни бедных, ни богатых. Земля всех накормит. Народ сам выкует себе счастье, лишь бы не мешали. Вот эти дома, панские покои, по которым прежде бродил один ненасытный, жадный человек, теперь пойдут под школы. Тут станут собираться мужики, там будут чтения. Ему рисовалась новая жизнь, ночь расступалась, сияли огнями окна, голоса раздвигали стены, распрямляли грудь…

Еще не светало, а Прокоп будил работников, звенел ключами.

В руках у него вечно белела книжка. Он заносил в нее каждую народную копейку, каждый колос.

Из села приходили люди.

– Ну, как там экономия наша?

Всем было интересно, как ведется хозяйство, что управители делают, что лучше – разделить ли землю между людьми или, может, сообща обрабатывать поля и тогда уже делить хлеб. Маланка едва ли не во весь голос кричала, чтобы скорее делили. Им объясняли, водили на ток, на скотный двор, советовались, как использовать постройки.

– Тут бы стоило школу устроить,- говорил Прокоп.

Но Гуща шел дальше:

– Школа уже есть, лучше откроем народный университет.

Люди соглашались на все – на школу и на университет.

Пусть учатся мужики, не все же одним панам.

Панас Кандзюба смотрел на поле, начинавшееся у ворот и упиравшееся в горизонт, и все вздыхал. Ему было досадно, что пан сбежал, что не придется увидеть «пана в постолах».

А в поле вечно бродили какие-то фигуры и чернели на сером небе. Это нетерпеливые мерили землю, чтобы узнать, сколько придется на душу.

Маланка, подоткнув юбку и согнувшись, переставляла, как цапля, ноги по глинистой пашне.

Хома смеялся, и нехорошо смеялся:

– Стережете панское добро? Ха-ха! Смотрите, смотрите, чтоб не пропало. Поблагодарит пан, когда вернется. А как же…

Зеленоватые глаза его прыгали, как лягушки на болоте.

– Вы думаете, пан сбежал, так уже и конец ему? Как раз! Такой не пропадет. Нагонит казаков полное село, да и шасть в теплый дом. Спасибо вам, мужики, что сберегли. На твоей спине запишет благодарность. Нет, если хочешь делать, делай так, чтоб у него не было охоты возвращаться, чтоб ему глядеть тошно было. Выкури дымом и огнем… Сровняй все с землей, чтобы было голо, точно ладонь…

Хома тыкал грубым пальцем в ладонь:

– Вот!… Как ладонь.

Те, которым снились панские коровы, породистые гуси и другое добро, ловили слова Хомы.

Верно. Если бы не выдумал Гуща, у них все было б, как у людей. Станут ли еще делить землю или нет, кто его знает, а тем временем какая польза мужикам?

Андрий подымал изувеченную руку:

– Где ж правда? С нами так, а мы что же им за это?

И посматривал на винокуренный завод. Его раздражало, что он еще стоит, гордо подымает трубу, из которой весело валит дым, будто издевается.

– Пан убежал, а паныча Лелю на развод оставили. Пусть гонит, пане добродзею, водку. Хе-хе!

Хома сердился и тяжело дышал.

– Ясно. Так и будет стоять, что с ним сделаешь?

Но Хома знал, что делать. У него разговор короткий:

– Сжечь.

И это «сжечь», как ветер, со свистом вырывалось у него сквозь зубы.

Казалось чудом, что завод еще стоял. Только мозолил глаза. Всюду по селам покончили с панами, всюду дымились развалины, а тут винокуренный завод. Куда ни посмотришь – он. То труба бросится в глаза, то дым, как черный косматый змей, трепещет в воздухе. Ночью гудит гудок, и горят окна, как волчьи глаза, и ничего не изменилось на заводе, будто ничего и не произошло. Что за напасть! Теперь мужицкое право, не панское. Всюду разгромили панов – и все обошлось хорошо. Даже чужие смеются. Если б не Прокоп да не Гуща – давно б уже был всему конец. А паныч Леля? Какая польза от него? Как сосал народную кровь, так будет и дальше сосать. Андрия обидел, неужели ждать, пока и с другими то же приключится?

Андрий, как и прежде, жаловался, но теперь его рука стала сигналом:

– Смотрите, что делают с нами на заводе!

Брали его руку и внимательно рассматривали беспалую культяпку, будто видели впервые.

Папский пастух шатался всюду, и везде, где он появлялся, его зеленые глаза расшевеливали народ.

Даже сторонников Гущи.

– Чем мы хуже других?

В среду знали уже, что это будет в четверг. Хома ходил от хаты к хате:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: