<…> Не так ли
Мы смолоду влюбляемся и алчем
Утех любви, но только утолим
Сердечный глад мгновенным обладаньем,
Уж, охладев, скучаем и томимся?.. <…>
Ср. в пушкинском послании к Чаадаеву — «Мы ждем с томленьем упованья / Минуты вольности святой, / Как ждет любовник молодой / Минуты первого свиданья…».) И все же параллель между «законно-беззаконным» воцарением Бориса Годунова и кровавым воцарением Александра I после убийства Павла I возникала сама собою; суд над Годуновым — вослед Карамзину — вершится не столько с позиций народно-религиозных (истинный царь предназначается на царство от века; он может быть подменен — неважно, на основании закона или нет; тогда претендентом на престол может оказаться любой человек, доказавший спою «предызбранность» и наследственное право на власть), сколько с точки зрения его легитимности. Между тем философия легитимного правления (принцип наследственности, закрепленной законом) была разработана именно в александровскую эпоху, во время послевоенных конгрессов.
Монументальность образа Годунова противоречила задачам театральных постановок драмы, но способствовала композиторскому успеху М. П. Мусоргского, создавшего оперу (1872) на текст Пушкина. Так или иначе опыт А. С. Пушкина был учтен А. С. Хомяковым, А. К. Толстым в трилогии «Царь Федор Иоаннович» (1866–1870), где Борис Годунов представлен главой «партии реформ», борющейся с «партией старины» во главе с Шуйским за влияние на слабого правителя.
ЛЖЕДИМИТРИЙ
ЛЖЕДИМИТРИЙ (Григорий, Гришка, Димитрий, Самозванец) — беглый инок Григорий Отрепьев, объявляющий себя убиенным царевичем Димитрием и захватывающий власть в Москве. Литературно-сценический образ русского самозванца существовал и до Пушкина (см.: М. П. Алексеев. Борис Годунов…); однако поэт не был знаком с опытами Лопе де Вега и Шиллера; известная ему трагедия А. П. Сумарокова «Димитрий Самозванец» не могла служить примером. Главный исторический источник — 10-й и 11-й тома «Истории государства Российского» H. М. Карамзина. Подхватывая карамзинскую версию событий (временное торжество Самозванца предопределено злодейским убийством юного наследника-царевича по приказу Годунова), Пушкин «переобосновывает» образ. При этом он изображает Лжедимитрия I, оставляя за рамками сюжета проблему «Тушинского вора», Лжедмитрия II.
Его Лжедимитрий — не романтический гений зла и не просто авантюрист; это авантюрист, спровоцированный на авантюру; это актер, блестяще сыгравший чужую роль, которую оставили без исполнителя. В момент создания драмы (через два года после смерти Наполеона) такой образ не мог не ассоциироваться с наполеоновским типом; связующим звеном между ними для Пушкина служил Генрих IV в изображении Шекспира (с Генрихом IV он неоднократно сравнивал своего Лжедимитрия). Лжедимитрий Пушкина вызван к жизни внутрироссийским грехом — и только использован врагами России, поляками и иезуитами, во вред ей. В момент запоздалой (1831) публикации пьесы возник другой ассоциативный ряд. Тема Смуты (отчасти благодаря спискам драмы и литературным слухам, с оглядкой на пушкинский опыт) была разработана историческими романистами — от М. Н. Загоскина до Ф. В. Булгарина (роман «Димитрий Самозванец», 1830): для последнего Самозванец не более чем перчатка на руке иезуитов, затеявших католический заговор против России. (Пушкин подозревал Булгарина, имевшего возможность прочесть в архиве III Отделения полный текст «Бориса Годунова», в краже сюжетных подробностей.) Образ Лжедимитрия, предложенный Пушкиным, вступал в непредусмотренную замыслом полемику с образами, созданными позже, но предъявленными публике раньше.
Сюжетная роль. Лжедимитрий введен в действие лишь в 5-й сцене («Ночь. Келья в Чудовом монастыре»), когда уже ясно, что Борис Годунов — злодей и узурпатор власти. Больше того, именно в этой сцене мудрый летописец Пимен (чьим келейником изображен будущий Лжедимитрий, девятнадцатилетний инок Григорий, из галицкого рода бояр Отрепьевых, постригшийся «неведомо где», до прихода в Чудов живший в Суздальском Евфимьевском монастыре) окончательно разъясняет и зрителю, и самому Отрепьеву нравственно-религиозный смысл происходящих событий:
Прогневали мы Бога, согрешили:
Владыкою себе цареубийцу
Мы нарекли.
Выведав у Пимена подробности угличского убийства, Григорий (которого бес уже мутит сонными «мечтаниями») решает вставить свою физиономию в готовую историческую прорезь. В сцене «Корчма на литовской границе» Григорий появляется в обществе бродячих чернецов; он на пути к своим будущим союзникам — полякам. Один из монахов, пьяница и балагур Варлаам, явно напоминающий Фальстафа, бросает на Отрепьева шекспировскую тень. Являются приставы; грамотный Григорий по их просьбе читает вслух приметы беглого инока Отрепьева; вместо своих собственных черт («ростом <…> мал, грудь широкая, одна рука короче другой, глаза голубые, волоса рыжие, на щеке бородавка, на лбу другая») называет приметы пятидесятилетнего жирного монаха Мисаила, сидящего тут же; когда же Варлаам, почуяв неладное, по складам пытается прочесть бумагу, Григорий «стоит потупя голову, с рукою за пазухой».
Причина проста: за пазухой кинжал; но куда важнее, что это общеизвестная наполеоновская поза. Все значимые для Пушкина литературные и исторические параллели проведены; образ взят в плотное кольцо ассоциаций; приходит пора испытать героя.
В 11-й сцене («Краков. Дом Вишневецкого») Лжедимитрий кажется себе и зрителю хозяином положения: ведет себя как настоящий политик, обещая каждому именно то, о чем тот мечтает. (Иезуитскому pater'y Черниковскому — «католизацию» России в два года; литовским и русским воинам — борьбу за общее славянское дело; патриотическому сыну князя Курбского — примирение с отечеством всего рода славного изменника; опальному боярину Хрущову — расправу с Борисом; казаку Кареле — возвращение вольности донским казакам). Но уже в 12-й сцене («Замок воеводы Мнишка в Самборе») в диалоге отца прекрасной Марины и Вишневецкого, чьим слугою был Григорий, прежде чем «на одре болезни» объявил себя царевичем, проброшен намек на несамостоятельность, «орудийность» авантюрного героя, его зависимость от Марины: «<…> и вот / Все кончено. Уж он в ее сетях».
В следующей сцене («Ночь. Сад. Фонтан») во время свидания с Мариной это неприятное открытие вынужден сделать и сам Лжедимитрий. На мгновенье исполнившись духом Димитрия, он чуть было не решается сойти со страшной политической стези в незаметность обыденной жизни. Любовь к Марине ставит его перед выбором: быть ли обладателем польской красавицы по глобальному историческому праву, или ее счастливым возлюбленным по праву частного человека. Он готов предпочесть второе:
Что Годунов? во власти ли Бориса
Твоя любовь, одно мое блаженство?
Нет, нет. Теперь гляжу я равнодушно
На трон его, на царственную власть.
Твоя любовь… что без нее мне жизнь,
И славы блеск, и русская держава?
В глухой степи, в землянке бедной — ты,
Ты заменишь мне царскую корону,
Твоя любовь…
Но едва Григорий решается на полный переворот всей своей жизни, как тут же обнаруживает, что не может вырваться из тупика, в который сам себя загнал.