Слушая болгарского профессора, я подумал об отце Анастасии Мозолевской, который — в 1938 году, в рамках госпоставок — был вынужден забить последнего оленя, и сам ненадолго его пережил. Но Константинов и на этот раз не дал мне вставить ни слова. Внезапно сменив тему, он принялся громить местную бюрократию. Мол, чиновники и есть источник всех бед в жизни пастуха. Вокруг одного совхоза вырос многоголовый полип — более сотни организаций-дармоедов. Вот она — главная проблема современного пастушества на Севере.

— А браконьеры? — поинтересовался я.

— Это еще одна сказка, вроде как про волков. Пастухи предпочитают не афишировать собственные аппетиты и сваливать вину на других.

— Может, наконец, сядем за стол? — вставила Влада. — Все уже остыло.

За ужином Юлиан угощал нас байками из жизни в тундре. Пока вино не зашумело в голове. К серьезным темам мы больше не возвращались.

11 апреля

Зима в Ловозере медленно подходит к концу. Солнце обнажает третируемую человеком землю. Из-под грязного снега показывается дырявый асфальт и жирная грязь, повсюду хлам после зимы: горы пустых бутылок под окнами домов, пластик, банки из-под пива, металлолом, отходы оленьих кож, обглоданные кости.[78]

Не стану скрывать — эта зима меня измучила. Дело в том, что я отвык жить среди людей. Отвык от радио за стеной и ревущих моторов за окном, от бетонных клетушек и повсеместного мата. После Соловецких островов и Конды Бережной, где природа начиналась тут же, за порогом, жизнь в центре постсоветского поселка оказалась испытанием более тяжким, чем я предполагал. Даже вид тундры на горизонте и заснеженного Луяврурта не помогают справиться с подавленным настроением — ведь прямо перед носом дымят трубы теплоцентрали, а цистерны с мазутом на глазах разъедает ржавчина. Пока все это скрывалось под покровом полярной ночи, еще можно было выдержать. Весенний свет пробудил хандру.

А в доме — бесконечный шум! Никак не привыкну. Отовсюду орет телевизор, на лестнице лают собаки, периодически дерутся за стенкой пьяные соседи. Особенно ночью невмоготу. Подсоединенные нервными окончаниями к людской толпе, мы на собственной шкуре испытали разницу между чумом и городским жилищем.

— Неудивительно, что саамы сходили тут с ума.

— Я сам ощущаю себя оленем.

Яков в разговоре со мной несколько раз с досадой повторил, что Ловозеро — скорее резервация саамов, чем их столица. Для туриста, который приезжает сюда ненадолго — прокатиться на оленьей упряжке, полакомиться приготовленной на гриле олениной, заглянуть в музей и накупить сувениров, — это, может, и столица, и центр культуры. Но перезимуй в Ловозере — и глаза откроются.

13 апреля

Юлиан Константинов подарил мне красивую фотографию с оленями — в самый раз для обложки будущей книги. Лес рогов образует на нем удивительную воздушную тропу, постепенно тающую в бледно-голубой мгле. На переднем плане оленьи морды и глаза еще различимы, а дальше — только холки, затылки и рога, рога — тропа рогов. Но ведь достаточно окрика (выстрела!), чтобы стадо в панике разбежалось, а тропа исчезла. Словно внезапно прерванный сон.

Метафора моей книги? Разве не так я начинал эту экспедицию — полный надежд на встречу с настоящими саамами? Сначала я гонялся за деталями в поисках подтверждения прочитанному ранее — концепциям, стереотипам, бог знает чему еще. А со временем понял, что все это туманно, эфемерно и неуловимо.

14 апреля

…Чтобы лучше узнать себя, следует узнать Других.

Рышард Капущиньский

Автор «Шахиншаха» не раз повторял, что Другой — зеркало, в котором мы можем разглядеть самих себя. Более того, Капущиньский даже утверждал, что «мы не умеем определить собственную идентичность, не сопоставив себя с Другими». Для меня таким зеркалом, в которое я смотрелся всю зиму, стали саамы. Необязательно мои современники (это — скорее гибриды постсоветской эпохи), я ведь читал и о тех, древних. Я думал о них, воображал их жизнь — сделать это мне было тем проще, что я испытал на собственной шкуре и природу, и капризы климата, видел наскальные рисунки, а также то, что сохранилось от их верований в узорах вышивки и костяных фигурах, в сказках и напевах.

Благодаря саамам я заглянул внутрь своего собственного колодца, откуда была выпущена первая охотничья стрела (говоря словами Паскаля Киньярa). Непосредственно столкнувшись с северными номадами, я задумался о своей племенной принадлежности. Категория «народа» тут не годится. «Польскость» слишком мала. Я внимательнее наблюдал их языческую веру, из которой нас выкрестили всего тысячу лет назад. Я вовсе не имею в виду охотничью магию или шаманские полеты — нет, я о той первобытной пантеистической интуиции, стоящей у истоков метафизических поисков homo sapiens (венец ее я нахожу у древних даосистов), пока ее не вытеснили дым кадила, догмы, экзорцизмы и священные книги более поздних религий.

Вне всяких сомнений, я уеду отсюда другим человеком. То есть имея другую перспективу, хронологически сдвинутую назад. Раньше круг моего мира освещало слово написанное, а теперь я обращаю внимание и на то, что сокрыто в молчании.

18 апреля

К источнику за водой для чая я хожу каждый день — четыре версты туда и обратно. В любую погоду. Потому что Путь можно практиковать с помощью каждого, даже самого мелкого действия — выполняемого ежедневно. Например, заваривания чая. Для зеленого нужна самая лучшая вода, иначе чай будет отдавать ржавчиной и химией водопровода. А что может быть лучше воды, бьющей из подземелий тундры, профильтрованной магмовыми скалами (кембрийского периода), торфом и корешками ягеля. Никакая другая с ней не сравнится.

Утренняя прогулка имеет и другие плюсы. Прежде всего можно протоптать фразу ногами, выверяя ритм крови собственным шагом. Во-вторых, если при ходьбе дышать пятками (как учит Чжуан-дзы), то голова освобождается от снов. И, в-третьих, ежедневная прогулка по одной и той же тропке позволяет наблюдать изменения на земле. Если, конечно, топаешь не по асфальту.

Вот хотя бы сегодняшняя пороша. Земля уже теплая, и снег на дороге сразу тает, только лужи затянуло тонким ледком. А прихваченная ночными заморозками тундра напоминает отлитый из гипса барельеф. Если смотреть против солнца, кажется, что перед тобой поле ягеля, из которого, точно кустики голубики, торчат купы рыжего ёрника,[79] а пороша впитывает свет, подобно японской бумаге. По изысканности северная эстетика не уступает восточной.

19 апреля

Люби дикого лебедя.

Робинсон Джефферс

Это была удивительная встреча. Как обычно по вечерам, мы с Наташей шли на озеро. Первый километр мы стараемся пробежать, не глядя по сторонам, чтобы не видеть мерзость, царящую на окраинах: кривые сараи, жестяные гаражи по берегам Вирмы, потом огромная свалка, разбросанная ветрами по тундре на сотни метров. А дальше начинается красота, и можно замедлить шаг. Карликовые сосны, отбрасывающие длинные тени на сине-лиловый фирн,[80] справа сияет вдали белоснежный Вавнбед, слева тундра пластается до самого горизонта, и тишина такая, что внезапное карканье вороны звучит над ухом короткой автоматной очередью.

Мы шли молча.

Вдруг из этой тишины появилась в воздухе пара лебедей и, булькая о чем-то между собой, торжественно проплыла перед нашими глазами, почти на расстоянии вытянутой руки. Точно два белоснежных облака — вестники весны.

вернуться

78

Справедливости ради добавлю, что весь этот хлам быстро убрали. Уборкой занимались и коммунальные службы (работа которых здесь поставлена на удивление эффективно), и сами жители Ловозера — во время «субботника». В России чем дальше на север, тем больше встречаешь реликтов советского порядка. (Более поздняя запись. — М. В.)

вернуться

79

Ёрник (простореч.) — карликовая береза. Ветры и морозы превратили ее в природный бонсай Севера.

вернуться

80

Фирн — плотно слежавшийся, зернистый и частично перекристаллизованный, обычно многолетний снег, промежуточная стадия между снегом и глетчерным льдом.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: