Он прошел мимо автовокзала и двинулся дальше по Ковальской. Запахло выпечкой из близлежащей еврейской пекарни; несмотря на праздник, сквозь приоткрытую форточку доносилось хоровое чтение по складам из какого-то хедера на Надставной, флаги в окнах тоже исчезли. Большинство магазинов и мастерских были, однако, закрыты, а по улице сновало не так уж много прохожих.
Зыга посмотрел на часы: почти двадцать минут третьего, он проделал весь путь в рекордном темпе. Закшевский мог еще и не успеть вернуться, откуда он там звонил, потому как на Кравецкой телефонов не было ни у кого, это точно.
Младший комиссар докурил папиросу на углу Ковальской и Широкой, у каменного дома с небольшим садиком, притулившимся к остаткам старых городских стен. Там, у бурлящего водозабора, рос раскидистый клен, «еврейский бонсай», как он назвал это дерево, прочитав в «Экспрессе» статью о японском садовом искусстве.
Внезапно Мачеевский почувствовал спиной чей-то взгляд. Он обернулся, но увидел только сгорбленного еврея — наверное, грузчика, которому тяжелая работа добавила десяток лет и жестоко согнула спину. Зыга отшвырнул папиросу и направился дальше к арочному переходу под улицей Замковой. Хоть все и называли его Засранными Воротами, чаще там воняло мочой.
Свержавин с минуту смотрел на Мачеевского, а когда сыщик ушел, расправил плечи. «Чего флик этот здесь вынюхивает?» — беспокойно подумал он, однако, поскольку младший комиссар направился в другую сторону, счел встречу случайной. У него была хорошая память на лица, достаточно одного взгляда. Да, именно этот полицейский вчера приказал его прогнать от дверей комиссариата, когда Свержавин, в тот момент в лохмотьях бездомного пьяницы, сознавался в убийстве Биндера.
Предварительно он этого не планировал, но пошел к участку, как за епитимией или на суд Божий; пусть Христос Спаситель сам решит, должен ли Его недостойный слуга ходить на свободе или вернуться в тюрьму. Как множество безумных замыслов Свержавина, эта наглая проверка бдительности люблинской полиции оказалось весьма удачной. Она неопровержимо доказывала, что подозрения сыщиков блуждают где-то далеко, и ничто не указывает ни на него, ни тем более на его заказчика.
Однако сейчас Свержавин ни за что не хотел подвергаться испытаниям. Он любил эту часть своей работы, она позволяла ему вернуться во времена, когда во 2-м Московском Императора Николая I кадетском корпусе он играл главные роли в школьном театральном кружке. Его называли хитрый полячишка. Однако он не обижался, потому что в этом всегда звучало восхищение и дружеское одобрение, а вовсе не намеки на национальность матери. Впоследствии актерский талант не раз спасал ему жизнь во время гражданской войны и после проигранной контрреволюции, когда на польско-советской границе он занимался переправкой золота, долларов, людей и секретной информации.
Свержавин снова сгорбил спину и пошел по улице Широкой, ища самую лучшую выездную дорогу из Замка. Этой бездарной имитации готики, тюрьме, поднявшейся на руинах средневековой крепости, было от силы сто лет. Вроде бы немного, однако же достаточно, чтобы авторы проекта не предусмотрели необходимость дороги, подходящей для грузовиков.
«Только бы завтра не заглох мотор, иначе застрянет на въезде», — подумал Свержавин.
Он понял, что за это тоже надо было бы поставить свечку в церкви. Может, он догадался бы об этом уже в воскресенье, но у него явно сдавали нервы, надорванные краковским провалом и незапланированным отдыхом в Монтелупо. Он успел поставить только две: одну — потому что так полагалась Богородице, вторую — потому что из-за этого проклятого путеводителя Роникеровой опоздал на Божественную Литургию.
До Кравецкой Мачеевскому оставалась уже пара шагов. Он улыбнулся тому, что Закшевский выбрал для встречи дом почти по соседству с тюрьмой в Замке. Миновал нескольких каменных домов и оказался перед низеньким, одноэтажным деревянным строением. Номер на табличке разобрать было невозможно, но хозяева, чтобы избежать штрафа, написали рядом с ней мелом: «Кравецкая, 2».
Зыга постучал в правую дверь. Услышал что-то на идиш, что с равным успехом могло означать как «пожалуйста», так и «убирайтесь». Несмотря на это, он вошел.
На кухне суетилась низенькая толстая женщина лет сорока, за столом сидели двое мужчин. Старший, с бородой патриарха, отложил дратву и уже много раз подбивавшийся ботинок, младший, худенький брюнет с копной курчавых волос и в проволочных очках, поднял взгляд от книги.
— Пан Гольдман? — спросил полицейский. — Симха Гольдман?
— Он уехал, — буркнул по-польски очкарик.
— Но я здесь кое с кем условился.
— Фамилия?
— Мачеевский.
Молодой еврей встал из-за стола и дал знак младшему комиссару идти за ним. Бородач — вероятно, отец парнишки — проводил их равнодушным взглядом.
Минуту спустя они оказались в небольшом тесном дворике. Зыга проследовал за своим проводником по скрипучей лестнице на чердак.
— Здесь, товарищ. — Очкарик указал Мачеевскому на облезлую дверь рядом с никогда, наверное, не мытым окном. Оно было такое маленькое, что там едва поместилась бы голова мужчины.
— Спасибо. — Зыга пожал ему руку. — Посторожите, пожалуйста.
Закшевский полулежал на узкой козетке с тетрадкой на коленях. На нем были свитер, брюки-гольф, носки в клеточку и спортивные ботинки. Мотоциклетную кожаную куртку и кепи он бросил в ноги кровати. В правой руке поэт держал вечное перо, в левой папиросу. Он как раз поднес перо к губам, словно забыл, какой предмет для чего служит, но атавистический сосательный рефлекс положительно влиял на его вдохновение.
— Салют, Юзек. — Мачеевский снял шляпу. — Однако из вас конспираторы! К тебе сюда каждый мог бы войти.
— Но не каждый знает, что я здесь. — Закшевский закрыл перо и сел.
Зыга расстегнул пальто и устроился на единственном стуле рядом с узким столом у стены. Достал портсигар, начал рыться в спичечном коробке. Как назло, все спички были обгорелые, по дурацкой привычке засунутые обратно.
— Что у тебя есть?
— Представь себе, кое-что странное о твоем Биндере. — Редактор подал сыщику огонь. — Ты тоже мог бы это знать, если бы посылал агентов не только в центр, но и на Косьминек или на Широкую.
— Не расходись, Юзек, у меня перчаток нет. Тут не ринг.
— А еще у тебя, наверное, нет кастета, как у твоих коллег в Замке. — Закшевский затянулся папиросой. — Однако к делу. Я искал малину у товарища на Косьминеке и, представь себе, прямо на Длугой наткнулся на однокурсника.
— Фамилия и адрес. — Мачеевский вытащил из кармана блокнот.
— Адам Гайец. Живет в служебной квартире на Крохмальной. Конторский служащий с сахарного завода.
— Ты очень честно колешься, — засмеялся младший комиссар. — В чем тут соль, а?
— Я не колюсь, Зыга, а помогаю коллеге спортсмену, — одернул его Закшевский. — А вот в чем соль? Что ж, не отрицаю, я этого человека не люблю. Из-за него меня чуть не повесили, и это еще на первом курсе.
— А что ты такого напроказил?
— Я? Ничего. Гайец был корпорантом и не придумал ничего лучшего, как стать руководителем национального кружка. Ну, ты понимаешь, «скамеечное гетто» [28] для этих недокатоликов в нашем католическом университете. И вот, когда я как-то раз его встретил ночью, то зашвырнул эту его дурацкую корпорантскую шапку на фонарь. Около главной почты, как раз на углу. Но как-то из этого ничего не вышло. Гайец ведь знал, что делал, когда примазывался к фашистам, потому как единственно благодаря содействию корпорации продержался в университете целых три года. Не слишком сообразительный, как видишь. До такой степени, что когда меня увидел, не вспомнил даже, что мы с ним были на ножах, наоборот, расклеился весь. Он не был трезвый, факт, но чтобы сразу обниматься с коммунистом? В любом случае он начал мне льстить, что я порядочный человек, потому что никогда никем не прикидывался, не то что некоторые. Ну я и потянул его за язык, кто прикидывается. А он на это, что всего ожидал, но только не того, что Биндер якшается с пархатыми.
28
В 1930-е годы в некоторых университетах Польши существовало правило, по которому евреям полагалось сидеть на отведенных для них скамьях в конце лекционного зала. — Примеч. пер.