— Так тебе и надо, сукину сыну, — пробормотал Мачеевский. — Но зачем так? И почему сегодня?
Он повернул на Свентодускую и по Краковскому Предместью направился к комиссариату. Был соблазн зайти выпить водки, но ему надо было просмотреть уйму бумаг.
— Вернулись, пан комиссар? — спросил дежурный, хоть и совсем не выглядел удивленным.
— Да. Заварите мне кофе.
— Но… — огорчился полицейский. — Кофе нету, пан комиссар. То есть, может, и есть, но злаковый. Ну а чай, насколько я вас знаю, пан комиссар, предлагать не буду.
— Тогда пусть кто-нибудь сбегает в «Европу». Крепкий, черный, полный кофейник.
Он зажег настольную лампу и вытащил очередную папиросу. В портсигаре оставалась, правда, всего одна, но у него было еще по целой пачке в обоих боковых карманах пальто. Затянулся, поглядывая на три кипы бумаг под окном. Конечно, с какой ни начни, все равно потратишь полночи на чтение всякой чепухи, пока на что-то наткнешься. Если вообще наткнешься.
Подвинул поближе самую дальнюю стопку и начал перелистывать, страница за страницей. Его не удивляло, что литераторы любят работать тогда, когда приличные люди спят. Вокруг — тишина и спокойствие. Был только его разум против хитросплетений преступления. «Хитросплетения преступления», хорошее название для книги, если он вдруг спятит и надумает стать романистом.
Прошло где-то с четверть часа, когда от чтения его оторвал громкий спор, доносившийся снизу. Он открыл дверь.
— Нельзя. Я сам отнесу, — упорствовал полицейский.
— Отнесете? Господин хороший, да как же вы этот поднос удержите?! — Мачеевский узнал голос пана Тосека, одного из пожилых официантов. — Разобьете, господин старший сержант, а за фарфор кто платить будет?
Зыга подошел к лестничным периллам и наклонился.
— Пропустите пана.
— Есть, пан комиссар, — официальным тоном подтвердил дежурный. — Проходите, пожалуйста.
Щеки у пана Тосека раскраснелись от вечернего холода. Поверх униформы официанта он набросил только демисезонное пальто. Но, как пристало бывшему солдату, об экипировке он заботился лучше, чем о самом себе. Поднос с кофе был укутан несколькими слоями салфеток. Когда пан Тосек поставил его на стол, из кофейника все еще поднимался пар.
— Запишите, пожалуйста, на мой счет, а это вам за беспокойство, пан Тосек. — Зыга вытащил из кармана пятьдесят грошей, в другом отыскал еще десять.
— Ни в коем случае, уважаемый пан комиссар! — Официант поднял руки, как преступник под дулом револьвера. А потом продолжил, уже доверительным тоном: — Человек моей профессии знает все. Раньше, чем парикмахер и даже журналист. Что ж будет с нашей Польшей? Вы посмотрите, евреи и коммунисты подняли головы, а поляки что? Пан комиссар сидит до поздней ночи, а где остальные? И как людям верить, что полиция схватит этого, с позволения уважаемого пана комиссара, этого сукина сына?
— Эй, вы пан, полегче! — Мачеевский посмотрел на него исподлобья.
— Виноват, пан комиссар, извольте принять извинения. Утром мальчик придет за подносом, а сахар… Пускай уж остается, только сахарницу скажу, чтоб забрал.
Когда официант вышел, Зыга заглянул в сахарницу. Она была полупустая.
— Сделал, однако, одолжение! — усмехнулся Мачеевский.
Подойдя к окну, нечаянно задел столик с печатной машинкой; чуть-чуть всего задел, но мебель все равно едва не развалилась. Младший комиссар сжал руку в кулак и пригрозил раздолбанной машинке, носившей гордое название «Орел». «Орел» — первая польская пишущая машинка. Возможно, сразу после обретения независимости она еще работала исправно, но Мачеевский познакомился с ней лишь в 1926 году, после майской авантюры маршала[8].
Ему вспомнились слова, которыми приветствовал его тремя годами раньше младший комиссар Хейвовский в Замость, когда в тамошнем следственном отделе Мачеевский начинал службу.
«Бумага — казенная, пан прапорщик, а значит, не для всяких каракуль, не для того, чтоб сапоги чистить, и, Боже упаси, не для сортира. Лист должен использоваться с обеих сторон. Получите полпачки на год, а как вся выйдет, это уже ваша головная боль, что делать».
Прошло совсем немного времени, и Зыга понял, каким чудом его коллеги не исчерпывают свой лимит бумаги через два месяца — просто они пишут только тогда, когда это абсолютно необходимо. Зато Биндер, будучи журналистом, бумагу не экономил. И из-за этого младшего комиссара ждала тяжелая ночь.
Косьминек только делал вид, что спит. Перед облезлыми воротами, правда, не посиживали профессиональные безработные, но в закоулках Гарбарской или Длугой то и дело мелькала тень в надвинутом на лоб картузе и с приклеенной к губам папиросой. И сразу исчезала во мраке и бурой осенней мгле, ловко минуя зловонные лужи у кожевенного завода.
Статный усач остановился на углу Гарбарской и Вспульной, зажег спичку. Через минуту запахло фосфором, потом, уходя, он оставил за собой аромат хорошего египетского табака. Они его не задержали, хотя их было трое. Фраер, но чувствует себя здесь слишком свободно. Глянул из-под шляпы на шпану и как ни в чем не бывало двинулся дальше, даже шагу не прибавил. Манек, самый младший из троицы стоявших на углу мальчишек, получил от кореша локтем в бок и исчез в подворотне. Остальные разошлись в противоположные стороны, один в направлении Желязной, второй — к железнодорожным путям. Этот последний, переходя через улицу, имел возможность подольше наблюдать чужака, и обратил внимание на его добротное пальто из светлой шерсти и усы, как у маршала.
Городской фраерок или деревенщина при деньгах, оценил он. Но чего он тут ошивается, ища приключений на свою голову?
Чужак спокойно миновал очередной угол и исчез из виду за тупиковым путем, ведущим в ворота кожевенного завода. Тем временем Манек пробежал по двору, перескочил забор и появился из мрака на соседней улице. Быстро глянул, горит ли на втором этаже свет. Протяжно свистнул в два пальца. В окне появилась тень, потом пропала. Манек ждал, прислонившись к стене.
Скрипнула узкая дверь в никогда не открывавшемся полностью подъезде низкого каменного домика. Шпаненок увидел сначала огонек папиросы, а потом Сташека Бигая.
— Что такое?
— Что-то готовится, Куцый. Флик чегой-то тут вынюхивает.
— Ха, флик тебе не курва какая. — Бигай сплюнул. — Один ночами не шляется.
— Ну а чо б городскому фраерочку здесь вынюхивать? Да и за его одежку, случай чего, ни шиша не получишь.
— Ни шиша? Ты — может быть. — Куцый снова сплюнул и зыркнул в сторону лесопильни, куда показывал Манек. — Я бы это дельце враз прокутил. Одежка-то самое оно, французский шик. Но раз уж ты меня с бабы стащил, пойдем прогуляемся.
Чужак вовсе не спешил. Когда они дошли до лесопильни, тот был только на углу Фабричной. Стоял, прислонясь спиной к единственному фонарю, и дымил папиросой. Ждал.
Куцый свистнул. Тип даже не шелохнулся, только глянул, не заходит ли кто-нибудь к нему в это время с другой стороны. Затянулся дымом, рассмотрел лица шпаны в свете фонаря и щелчком отправил окурок в лужу.
— Бигай Станислав, — сказал он. — Ну наконец-то. Пойдешь со мной.
— Не могу, — загоготал Куцый. — На работу опаздываю.
— На какую работу?
Сташек пожевал папиросу и кивнул на вывеску над закрытыми наглухо воротами по другую сторону улицы: «Механические мастерские Э. Пляге и Т. Ляшкевич. Самолетный завод».
— На тяжелую работу. К Пляге.
— А ты? — Тип повернулся к стоящему сбоку Манеку.
— А я — к Ляшкевичу! Аэропланы строить.
— Как дам по морде, сам полетишь, как аэроплан.
— Э-э-э! — Куцый выплюнул окурок и сделал два шага в сторону незнакомца. — Вы, пан сыщик, один, а мы тут на своей территории.
Свист Манека разорвал тишину, кто-то кинул камнем в фонарь, раздался предостерегающий треск короткого замыкания. Фонарь замигал, но не погас, освещая несколько фигур, возникших из ворот и из-за заборов.
8
Имеется ввиду «майский переворот» (12 мая 1926 г.) маршала Пилсудского (1867–1935), когда он после трехдневных боев вернулся к власти и занял посты военного министра и премьер-министра. — Примеч. пер.