— Бери! Бери платок-то! И пойдем к умывальнику, я промою тебе рану.
Мизике забился в угол камеры и притих. Он рад, что никто не обращает на него внимания. Когда Вельзен взглядывает на Мизике, тот краснеет и прячет глаза. Староста и словом не, обмолвился товарищам о его поступке. Молчит и Шнееман.
Дузеншена требует к себе комендант лагеря. Комендант Эллерхузен считает Дузеншена усердным, надежным, ни перед чем не останавливающимся солдатом, который путем необходимой жестокости умеет создать себе авторитет среди подчиненных. Со своей стороны, Дузеншен уважает коменданта, так как ему довелось узнать его как храброго солдата. А это единственное качество, которое для Дузеншена может иметь значение. К этому присоединяется и то, что комендант по происхождению и образованию выше его. Эллерхузен не только комендант лагеря, но и штандартенфюрер штурмового полка, а также член Гамбургского государственного совета. Таким образом, начальник Дузеншена — человек с весом, и его покровительство сулит прекрасную карьеру.
Такой неурочный вызов к коменданту случается редко. Встревоженный, не зная, для чего понадобился, Дузеншен входит в его кабинет.
— Хайль Гитлер!
— Хайль Гитлер!.. Штурмфюрер, я вызвал вас потому, что мне нужен ваш совет. Вы знаете о рапорте обертруппфюрера Мейзеля на шарфюрера Риделя. Мне кажется, что Мейзель, по существу, прав. Нельзя допускать, чтобы один обвинял другого в трусости и тому подобной подлости. Они оба хорошие солдаты. Надо дело уладить. Как вы думаете?
Дузеншен соображает. Ридель — его личный друг, но правота на стороне Мейзеля. Он объясняет коменданту обстоятельства дела: рассказывает про инвалида войны Нагеля, про раскаяние Риделя, про вызывающее поведение Мейзеля и последовавшую затем драку.
— Гм! — произносит комендант, — Это мне совсем не нравится! Ридель, по-видимому, не годится для тюремной службы. Нельзя допускать никаких сентиментальных бредней! Только этого не хватало! Мы должны незамедлительно действовать. Вы что предлагаете, штурмфюрер?
Дузеншен смущен: он ожидал иного результата от своего доклада. И теперь отвечает нерешительно:
— Да, да… это, конечно, правильно… Но вообще Ридель совсем не такой. Я сам не понимаю этого… Но если господин комендант считает нужным, то можно дать ему работу в канцелярии. Может быть, можно откомандировать его в ординарцы или… Ну, да, вот мои предложения.
— Раз навсегда, штурмфюрер, — никакой гуманности! Не допускать никаких разговоров с заключенными. Менять караульных по отделениям, по крайней мере, каждые четыре недели. Так, как мы уже решили. Момент для ослабления узды еще не наступил. Лагерь — это не тюрьма и не исправительный дом: лагерь должен выполнять свои особые задачи. Я еще раз повторяю вам это. Он должен внушать каждому врагу государства страх и ужас. Кто побывал там хоть раз, тот до конца жизни должен вспоминать это время с трепетом. Мы не можем действовать на этих отъявленных государственных преступников убеждением, — на этом и провалились наши предшественники, — мы должны их терроризировать, так терроризировать, чтобы они уже никогда больше не осмелились поднять руку на государство. Мы очень мягки. А это оттого, что такие взгляды, как у Риделя, не искореняются. Посмотрите на Дахау. Там почти ежедневно кого-нибудь убивают при попытке к бегству. И что мы видим? В Южной Германии враги государства дрожат при упоминании Дахау. Или Оранненбург! А у нас? До августа здесь был настоящий санаторий. Посылка за посылкой. Посещения. Спорт. Не-ет, такими средствами мы не внушим коммунистам ужас. Мы устроили наш лагерь и выбрали в качестве караульных морских штурмовиков, так как нам надлежит действовать со всей беспощадностью. Если положение не изменится, придется, прибегнуть к чрезвычайным мерам.
Дузеншен, ошеломлен. Он ожидал всего, но не итого. Комендант считает обращение с заключенными слишком гуманным!
Он велел устроить темные карцеры, штрафные упражнения, отвел две камеры для порки, смотрел обычно сквозь пальцы, когда заключенного запарывали до смерти, и теперь полагает, что не заслужил упрека в гуманности.
Чтобы хоть что-нибудь ответить коменданту на его обвинение, Дузеншен ссылается на то, что, к сожалению, нет достаточно работы для всех заключенных, а их тысяча сто. Сто двадцать человек работает на разборке здания, шестьдесят во дворе, около восьмидесяти одиночных щиплют паклю, а большинство — свыше восьмисот — сидят без дела.
— Это ничего не значит. Безделье усугубляет наказание. Обратите внимание, сколько просьб дать работу! Наоборот! Особенно сидящих в одиночках надо оставить без работы. Я думаю, стоит передать пеньку в общие палаты. Но о подробностях мы еще поговорим…
Эллерхузен встает с кресла и, стоя у письменного стола, смотрит мечтательно в окно, на площадку тюремного двора.
— А Риделя… Мы переведем его в канцелярию. Это удовлетворит и Мейзеля. Уладьте это. Поговорите с тем и с другим. Но если еще раз дойдет до драки, то участникам это так гладко не сойдет.
Дузеншен в первый раз уходит от своего коменданта разочарованным и даже сердитым. Он чувствует себя несправедливо обиженным: для упреков, по его мнению, нет ни малейших оснований.
А впрочем, если комендант придерживается такого мнения, то все можно и переиначить, за ним дело не станет. Он не даст повода к жалобам на чрезмерную гуманность.
Дни Торстена снова приобрели смысл и содержание. Перестукивание — великолепное открытие, надо было бы обучить ему всех заключенных, в особенности одиночников. Сколько любви и привязанности, сколько участия и заботы можно вложить в это тихое выстукивание! Перестукивание сближает людей, которые никогда не видели друг друга, никогда словом не перемолвились; они рассказывают о своей жизни и заботах, делятся надеждами и тревогами.
Так как у молодого Крейбеля больше сноровки, то первые дни он стучит почти один. Торстен только слушает. Он узнает, что его сосед уже много лет в партии. В заключении находится уже семь месяцев; его приговорил еще прежний гамбургский демократический коалиционный сенат, а социал-демократический полицей-президент Шёнфельдер подписал приказ об аресте.
Какая бесконечно напряженная и утомительная работа— выстукивать букву за буквой и как это вместе с тем облегчает заключение! Сидишь безвыходно в темной камере, окруженный толстыми каменными стенами, в пронизывающей до костей сырости погреба, не слышишь ни звука, только слабое шарканье ног, кашель и сморканье выдают присутствие человека в этой могильной тьме, — и вот легкий стук торжествует над самым изобретательным изуверством, помогает преодолевать оторванность, безмолвие, отчаяние.
С 1 марта, то есть семь месяцев, длится тюремное заключение Крейбеля, и, конечно, ему неизвестен материал подпольной работы партии, — думает Торстен, — возможно, он не знает ничего о Всемирной экономической конференции, о процессе, созданном в связи с поджогом рейхстага. Перед Торстеном очень серьезная и важная задача: информировать товарища.
Крейбель принимает предложение с большим воодушевлением. Его просьбу — начать перестукивание уже сегодня вечером — Торстен отклоняет, так как в ночной тишине их могут легко поймать. Однако эта ночь начинается не тишиной. Слышен шум на лестнице. Вслед за этим отворяется первая камера, раздаются пощечины, удары по телу, крики избиваемого, визг, стоны.
Затем отворяется вторая, третья камеры, четвертая… И везде удары, громкие крики. У камеры Торстена палачи останавливаются в нерешительности, переговариваются и проходят мимо. Дверь в камеру Крейбеля с шумом отворяется. Дузеншен, Цирбес и Мейзель хором рычат:
— Встать с постели!
Крейбель вскакивает и стоит перед тройкой в ночной сорочке. Дузеншен включает свет. У Цирбеса и Мейзеля длинные сплетенные из бегемотовой кожи хлысты. Крейбель защищает рукой отвыкшие от света глаза и, мигая, как сова, смотрит на незваных гостей.
— Как живешь? — спрашивает Дузеншен. — Ну, отвечай, как живешь?