— Какая чушь! Кого можно поймать на такую удочку? Но скажите, как вы думаете, когда скипетр власти перейдет в ваши руки?
— Я не пророк, господин фельдшер… Если судить по экономическому и международному положению Германии, по настроению рабочих, то все, что сейчас происходит, не может продолжаться долго.
По лестнице поднимается Цирбес. Фельдшер обрывает разговор и идет ему навстречу.
— Скажи, мой арестант из темной еще у тебя?
— Да, я как раз собирался свести его вниз… У Торстена тяжелое желудочное заболевание. Постарайся уже сегодня раздобыть для него белый хлеб. Он должен его получать с завтрашнего дня.
К Торстену:
— Теперь идите с вашим дежурным.
Начальник лагерной канцелярии Харден и прикомандированный к ней начальник отделения Ридель входят в караульную. В комнате один Цирбес.
— Хайль Гитлер!
— Хайль Гитлер! Сегодня освобождают восемнадцать человек, в том числе один из твоих.
— Как его зовут?
— Погоди-ка… — Харден перелистывает пропускные удостоверения. — Мизике! Готфрид Мизике.
— Что-о?! Эту сволочь, этого еврея выпускают? Черт знает что такое!
Цирбес искренне огорчен; он считает, что евреев принципиально не следовало бы выпускать из лагеря живыми.
Все вместе отправляются в камеру, где находится Мизике.
— Смирно! Отделение «A-один», камера два, сорок человек! Свободных коек нет!
Все заключенные знают Хардена, знают, что он приносит освобождение, и называют его «ангелом-избавителем». Они стоят, затаив дыхание, и каждый надеется, что вызовут непременно его.
— Готфрид Мизике!
— Здесь!
— Ну! Ну! Подойди-ка сюда!
Мизике подбегает к двери, останавливается перед тремя надзирателями и смотрит на «ангела-избавителя». От волнения у него спирает дыхание.
— Ну, Мизике, что бы ты сказал, если б тебя сейчас выпустили?
— О-ох, господин унтер-офицер!..
Больше Мизике не может ничего сказать, так как теперь он уже знает, что его выпустят. Освобожден! Свободен! Не надо будет больше стоять навытяжку, маршировать по двору, носить арестантскую одежду! Освобожден!
— Ну, собирай вещи! Только поскорее! Чтобы в две минуты был готов!
— Слушаю, господин унтер-офицер!
Мизике дрожит от радости. Харден и Ридель смеются. Цирбес гремит боцманским голосом:
— Прежде чем выйти, еще попрыгай три раза вокруг двора. Ну, так собирайся, мы сейчас вернемся!
Мизике окружают, желают ему счастья, завидуют. Двое снимают белье с койки и складывают тюремные вещи, и те из них, что получше, подмениваются худшими. Мизике должен дать расписку в том, что заказанные им папиросы и съестные припасы он передает в пользу камеры. Он отдает, все, без чего может обойтись. Из оставшихся у него пяти марок и сорока пфеннигов он оставляет себе сорок пфеннигов на дорогу, а пять марок отдает камере. Зубную щетку, принадлежности для бритья и расческу, которые ему за несколько дней до этого прислала жена, передает старосте Вельзену, чтобы тот распределил среди товарищей.
Придя в себя от радости, Мизике начинает смеяться, суетиться, трясет руки то одному, то другому, обещает выполнить все, о чем его просят, и никак не может насладиться своим счастьем.
Сейчас должен прийти за Мизике караульный. Ему так бы хотелось сказать несколько слов заключенным, с которыми он прожил вместе несколько недель! Когда нужно продать галстук, мужскую рубашку или носки, Мизике прекрасно говорит, но теперь, когда он хочет проститься со своими товарищами по заключению, с коммунистами, слова так и застревают в горле. Вместо прощальной речи он, заикаясь, обещает писать и посылать табак.
Как только Цирбес отворяет дверь. Мизике хватает свои вещи и, крикнув «До свиданья!», выбегает из камеры.
Двадцать минут спустя он уже за стенами лагеря и, далеко обогнав всех освобожденных, мчится в Ольсдорф, к станции надземной железной дороги.
За то, что выпустили еврея Мизике, должен поплатиться еврей Кольтвиц. Обертруппфюрер Мейзель никак не может взять в толк, почему, как он выразился, отпустили этого паршивого еврея.
— Вот увидишь, — говорит Мейзель Цирбесу, — того и гляди, скоро и этого Кольтвица выпустят. Я совсем не понимаю гестапо.
— Его не выпустят! — уверенно отвечает Цирбес. — Только не его.
— Но ведь это может случиться, и тогда уже ничего не поделаешь.
— Но я могу кое-что сделать, прежде чем это случится.
— Безусловно! И я тебе помогу. Знаешь, Дузеншен опять получил нахлобучку. Старшему кажется, что у нас все еще слишком миндальничают. Комендант знает, чего он хочет!
— Это потому, что он сидит ближе к правительству, чем эти старые дураки из гестапо. Комендант на несколько дней раньше узнает в Государственном совете, куда ветер дует.
Торстен передал соседу свой необычный разговор с фельдшером. Крейбель стучит в ответ, что фельдшер штурмфюрер и что его зовут Гейнц Бретшнейдер.
Эта ночь — самая ужасная из пережитых Торстеном в лагере. Четыре раза врываются в камеру над ним и избивают больного Кольтвица. Первый раз до двенадцати, а потом еще три раза — между полуночью и утром. На этот раз они дают ему кричать. Его звериный вой, причитания и крики заглушают свист плетей и хлопки ударов и разносятся по всей тюрьме.
Торстен думает о стоявшем впереди него тщедушном больном человеке, который не отваживался прошептать слово или даже пошевелить головой, вспоминает знаки, оставленные душителями на шее, высокий лоб, гладко выбритую голову. Всю ночь напролет Торстен не может уснуть. Не только он, но и Крейбель и сотни заключенных в эту ночь не находят покоя.
На следующий день, приняв дежурство от Цирбеса и потихоньку отдав табак в камеры № 1 и № 2, Ленцер заходит в одиночку к Кольтвицу. Тот дожит на койке, бледный, как покойник, уставившись широко открытыми глазами в потолок.
— Ну, Кольтвиц, что с вами?
Кольтвиц смотрит на Ленцера, молчит и снова переводит глаза на потолок. Подле Кольтвица лежит толстая веревка. Ленцер берет ее в руки и рассматривает.
— Это что за веревка, Кольтвиц?
— Это мне ее вчера подбросили. — Он говорит тихо, еле слышно, и слезы текут по лицу.
Ленцер ненавидит евреев, но этого он не может одобрить. Если Кольтвиц должен непременно умереть, то не таким образом: его надо просто пристрелить. Хорошенько вовремя всыпать — никогда, по его мнению, не мешает, но эта длительная порка, это избиение насмерть — гнусность.
— Кольтвиц, может, вам что-нибудь нужно? Хотите кофе? Хорошего, настоящего кофе?
Кольтвиц только слабо качает головой.
«Теперь в мое дежурство его больше не тронут!» — дает себе слово Ленцер.
Кальфактор Курт из отделения «А-1» убирает подвал. Он был в Винтерхудере в городском комитете и знает Крейбеля по политической работе. Если поблизости никого нет, он всякий раз подходит к двери его камеры и шепотом сообщает все новости. Хотя газеты в лагере строжайше запрещены, но время от времени они все же попадают в камеры то с бельем, то через посетителей. Кое-что узнают заключенные в общих камерах и от караульных. Когда караульные разговаривают между собой, кальфакторы тоже всегда навостряют уши.
— Вальтер!
— Да.
— Карл Дрекслер покончил с собой. В прошлый понедельник.
— И он?
— Да. И Ионни Райке и Отто Штенке тоже нет уже в живых.
— Курт!.. Курт!..
Кальфактора уже нет. Крейбель прижимается ухом к двери и с напряжением вслушивается в темноту.
Карл Дрекслер умер… Хороший, верный был товарищ. Иоанн Райке умер, Отто Штенке, Ион Тецлин, Ханс Фецдерзен, Карл Шенгер — все умерли. Замучены. Засечены плетьми и бычьими жилами. А Лютген, Геш, Вольф и Меллер — сколько еще убитых!..
— Вальтер!
— Да.
— Уже давно идет процесс о поджоге рейхстага. И наци все больше позорятся. Болгарин Димитров молодец, он задает им жару. Во время суда назвал Геринга подстрекателем в поджоге рейхстага. На каждом заседании скандал, уже не раз его удаляли.
— А как работа на воле?