— Когда ему пускали кровь, он едва не потерял сознание, — задумчиво сказала мать.
— Нет, нет, сцеживать, необходимо сцеживать. Кровь должна отхлынуть от легких, не то его песенка спета. Завтра с утра схожу туда и погляжу, как он там… Ну, а Теа — ей надо смазать горло камфарой и обвязать шерстяным платком. Уложите ее в постель, и пусть она как следует пропотеет, а сегодня вечером дайте ей столовую ложку касторки. Старой Бритте тоже можно натереть поясницу камфарным маслом, если уж она будет очень жаловаться на боль в суставах и стонать. Я вам оставлю еще бутылку камфары.
После ужина старый друг дома сидел со стаканом пунша в руке, покуривая трубку, в одном углу кушетки, а капитан — в другом. Нос и щеки полкового врача были пунцово-красными, и это нельзя было объяснить только быстрым переходом от жестокого мороза к уютному теплу комнат. Поговаривали, что от одиночества своей холостяцкой жизни он частенько искал утешения в бутылке.
Когда друзьям наконец надоело говорить о лошадях и прошлогодних сборах, они перешли к домашним делам.
— Можешь себе представить, сколько мы теперь получаем писем — и из столицы и из Рюфюльке… Старая тетка Алетте писала перед рождеством, что в доме у губернатора появилась гостья, которую, видно, хозяйке придется обуздать.
— Так я и думал, — отозвался полковой врач, жуя мундштук своей трубки. — В манеже, когда объезжаешь новую лошадь, тоже главное — изучить как следует повадку, так сказать — норов животного, а Ингер-Юханна из той породы, что может встать на дыбы. Ее возьмешь только добром.
— Тетка Алетте пишет, что губернаторша и представить себе не могла, что в деревне, в глуши могут развиваться такие богато одаренные натуры.
Капитан начал проявлять нетерпение. Матери пора уже было покончить с хозяйством и принести ему письма дочерей.
— Поверь, этот старик судья в Рюфюльке тоже хорошая штучка. Командует, как ему вздумается, и орет благим матом — у него все по струнке ходят, что дома, что в присутствии. Интересно, собирается ли он добиваться перевода в другую область? Тинка пишет, что он пугает этим всякий раз, как видит, что освобождается чье-то место… Мать, дай же нам наконец письма! И принеси мои очки! — воскликнул капитан, как только она вошла. — Сперва прочтем ноябрьское письмо, чтоб ты узнал, как твоя крестница Ингер-Юханна вступила в дом губернатора.
Капитан пробормотал первые строчки письма, а затем стал читать вслух:
«…Когда долговязый Ула внес мой багаж в парадное, мне больше всего захотелось снова сесть в экипаж и тут же отправиться обратно, чтобы через три дня уже опять быть дома. Но я решила, что лучше всего, как говорит отец, сразу взять быка за рога. Миновав лакея, я вошла в прихожую. Там было очень светло, а на вешалках много-много пальто, шляп и шапок. Горничные с подносами, уставленными чашками, несколько раз пробегали мимо, не удостоив меня даже взглядом. Но тут я подумала, что ведь это вы прислали сюда меня, свою родную дочь, и тогда, не долго думая, я сняла свое дорожное пальто и постучала в дверь. Раз, другой, третий, а потом уже, мало что соображая, я тихо повернула дверную ручку. Но в комнате, куда я попала, тоже никого не оказалось! Из нее вела дверь, завешенная портьерой. Я только чуть-чуть тронула ее, она сразу распахнулась, и — бац! — я очутилась среди гостей. Как мне вам все это описать? Большая угловая комната, обставленная мебелью красного дерева, мягкие кресла и картины в золоченых рамах над диваном, на других стенах — в темных. Впрочем, всего этого я тогда совершенно не разглядела, потому что сперва мне показалось, что в комнате совсем темно. На самом деле там, конечно, было не совсем темно — там просто царил полумрак, потому что свет большой лампы, стоявшей на столе, за которым собралось общество, был приглушен абажуром. На диване сидели дамы, да и мужчины тоже, и все пили чай.
Я стояла посреди комнаты и ничуть не стеснялась своего красновато-коричневого платья из Гилье.
— Тетя Ситтов, — прошептала я наконец.
— Кто это? Как? Неужели это моя милая Ингер-Юханна? Это дочь сестры моего мужа, — объяснил присутствующим какой-то голос из-за стола. — Ты явилась сюда, словно дикая горная роза, капли дождя еще видны на твоем лице. Да ты совсем озябла. — Она коснулась меня рукой, но я прекрасно поняла, что она тем временем разглядывает мое платье. „Платье, видно, слишком длинно в талии, — подумала я тогда, — ведь я и дома это говорила“. Но потом я забыла о платье, потому что тетя обняла меня и сказала: — Добро пожаловать, милое дитя! Йомфру Йёргенсен, я думаю, ей сейчас хорошо бы выпить чашку горячего чая… И еще скажите, пожалуйста, Мине, чтобы она приготовила комнату на втором этаже.
Тетя посадила меня в мягкое кресло у стены.
Так я и сидела в полутьме, держа на коленях чашку чая и печенье, — не знаю, как все это у меня оказалось, — и думала: „Я это или не я?“
Сначала мне было трудно разглядеть людей, которые расположились вокруг на мягких стульях. Ближе всего ко мне оказалась чья-то нога со шпорой на сапоге и с широким красным лампасом на брюках. Ногой этой кто-то непрестанно раскачивал. Время от времени в круг света, который отбрасывала лампа, попадала головка в чепце из тончайших кружев, — видимо, какая-то дама ставила чашку на стол или брала печенье. Свет из-под абажура падал так, что освещал вокруг стола только кольцо в пол-локтя.
Ах, до чего здесь было уютно и изысканно!
Под абажуром, в полосе света, сидела тетя, склонившись над каким-то маленьким черным прибором, увенчанным фигуркой тигра. Она жгла ароматические свечки. Ее седые волосы двумя волнами падали на виски.
Вокруг начищенного до блеска самовара, который все время гудел, были расставлены прелестные синие чашки старинного датского фарфора — точно такие, как те восемь, что стоят у мамы в шкафу, ну те, что она получила в наследство от бабушки. Лицо тети было все время повернуто боком, и я видела большую серьгу, которая сверкала между кружевными оборками чепца. Мне показалось, что старомодный самовар, похожий на вазу или скорее даже на урну, чем-то ее напоминает, особенно если долго глядеть на благородный контур ее твердого подбородка. Тетя и самовар как бы связаны друг с другом с незапамятных времен, чуть ли не с сотворения мира… Порой разговор затихал, и в комнате воцарялась тишина, словно там никого не было, самовар вздыхал и шипел, точно так же, как тетя, когда она говорила, подчеркивая свое изысканное датское произношение: „Унаследовано, унаследовано“… А самовар пыхтел: „Ситтов, фон Ситтов“ — и у меня сразу всплыло в памяти все то, что ты, мама, мне рассказывала о датчанине Ситтове, который был дипломатом в Брюсселе…»
— Вот девчонка! Это у нее в крови, — рассмеялся доктор.
«…Тетя явно не торопилась познакомить меня с дядей. Поэтому, когда йомфру Йёргенсен понесла поднос с чаем в соседнюю комнату, где мужчины играли в карты, я спросила, нельзя ли мне тоже с ней пойти.
— Ну конечно, дитя мое. Было бы несправедливо испытывать дольше твое терпение! А потом, йомфру Йёргенсен, отведите нашу маленькую путешественницу в ее комнату, позаботьтесь о том, чтобы ее накормили, и пусть она ляжет спать.
Но я заметила, что она тут же повернула абажур и затемнила ту часть комнаты, где мне надо было пройти, но только потом я поняла, зачем она это сделала.
— Что такое? Кто это? — удивился дядя.
Ты бы только посмотрела, мама, как он на меня глядел. Он так похож на тебя, мама, особенно глаза и лоб, что я бросилась ему на шею.
Он не сводил с меня глаз; вытянув руки, он удерживал меня перед собой.
— Вылитая тетя Элеунуре, просто вылитая! Но… но только не воображай, пожалуйста, что ты такая же красавица, как она.
Вот как меня встретили.
Вскоре затем я уже лежала в постели в своей прелестной комнатке, обитой голубым штофом. Окна были задернуты занавесками с длинной бахромой, на печке стояла курильница, а йомфру Йёргенсен — подумай только! — назвала меня „фрекен“, чуть ли не собственноручно раздела и уложила на мягкие перины.