Если бы его спросили, кем он хочет стать, он ответил бы: токарем, мельником или кузнецом. Ничто не было ему так чуждо, как всякие науки, но, увы, тут уж ничего не попишешь: Эллада и Лациум, как неумолимая судьба, стерегут его на пути. Йёрген прекрасно понимал, что бесполезно и помышлять о чем-либо другом.
В кармане нового костюма, который ему перешили из старого мундира капитана, в день его отъезда лежала целая пачка тайных посланий. Прежде всего — письмо на четырнадцати страницах, которое Тинка по ночам писала Ингер-Юханне, орошая его слезами. В нем она во всех подробностях рассказывала о зарождении, развитии и безнадежном исходе своей любви к Осу. В память о нем у нее сохранились три вещицы: маленькая брошечка, флакон одеколона, который он ей подарил к рождеству, и письмо с прядью волос, которое написал ей в то утро, когда его так поспешно выставили из дома ее дяди. И хотя она не хочет идти против воли родителей и предпочитает самой быть несчастной, все же она дала обет, от которого не отступится, — никогда не забывать Оса. Она будет думать о нем до конца своих дней.
Второе тайное послание было написано матерью и адресовано тете Алетте. Помимо целого ряда практических предложений, оно содержало просьбу осторожно прощупать настроение Ингер-Юханны, как только капитан Рённов вернется из Парижа. Что-то последнее время мать несколько сбита с толку ее письмами.
Капитан Йегер представить себе не мог, что после отъезда Йёргена дом покажется ему таким пустым. Мальчик на свой лад заполнял день капитана, давал повод к быстрой смене настроений, доставлял столько огорчений и так часто вызывал усиленное сердцебиение и приливы крови, что теперь, когда его не было, жизнь капитана утратила свой основной импульс. Ему больше не за кем было тайно наблюдать, некого контролировать, не на ком упражнять свою наблюдательность и догадливость, некого застигать врасплох. Заниматься он мог теперь только с усидчивой и исполнительной Теа.
Доктор прописал ему настой из корней одуванчиков для очищения крови.
И вот теперь, когда пришла весна — ослепительный свет, сверкающая вода, пятна талого снега и красные от цветущего мха отвесные скалы, — Тинка, вооружившись ножом, невзирая на холод, поспешила в овраг за первыми одуванчиками. Корни были еще совсем маленькие, юные, светло-зеленые, но с каждым днем они становились все крепче.
С чисто военной аккуратностью утром, ровно в семь часов, капитан выпивал положенное количество настоя, а затем выходил на прогулку.
Но нынче, едва он вышел, на него обрушился ледяной, колючий ветер с градом и снегом. Снег ворвался даже в приоткрытую дверь и запорошил часть прихожей. Горы снова надели белые плащи.
Все последние дни он ходил наблюдать, как распахивали луг под новое картофельное поле, но в такую погоду…
— Придется пока прекратить пахоту, Ула, — объявил капитан свое решение. — Похоже, что надо будет снова заняться расчисткой снега.
И капитан побежал дальше — долго на месте не простоишь на таком ветру.
Мокрый снег с невероятной силой бил в окна столовой. Вода затекала в щели, и на подоконниках образовались лужицы — приходилось все время их вытирать и даже разложить по углам тряпки.
Над столом склонились мать и Тинка — при тусклом свете этого пасмурного дня они размеряли вытканную ими за долгие зимние месяцы штуку еще не беленого холста, чтобы разрезать ее на скатерти и салфетки.
Вдруг дверь распахнулась и показалась расплывшаяся фигура капитана. Он был в плаще, но промок до нитки.
— Мне на дороге встретился путник. У него был пакет для тебя, Тинка. Смотри, завернутый в клеенку. Ты догадываешься, от кого это?
Тинка выпустила из рук холст, залилась краской и сделала шаг по направлению к отцу, но тут же отрицательно покачала головой.
— Понимаешь, это был судебный исполнитель; ему велели доставить этот пакет сюда, к нам.
Капитан стоял, разглядывая пакет со всех сторон:
— Да на нем печать фогта! Дай-ка сюда ножницы.
Он так торопился, что забыл даже снять плащ.
— Зонтик! Какой прелестный! Совсем новенький, — сказала Тинка, разглядывая зонтик.
— Ну, гляди-ка, как этот старый черт фогт ради тебя из кожи вон лезет, Тинка!
— А почему на записке написано «выигрыш»? — спросила мать.
— Я выиграла у фогта пари, когда на Новый год обедала с отцом у священника. Я совсем и забыла об этом, — все так же тихо пояснила Тинка.
Она взглянула на родителей, потом снова опустила глаза и молча вышла из комнаты, оставив зонтик на столе.
— Пожалуй, мать, тебе придется пустить этот холст на приданое! — Капитан довольно потирал руки; скинув плащ, он небрежно бросил его на стул. — Как бы ты отнеслась к тому, чтобы фогт стал твоим зятем?
— Ты разве не заметил, Йегер, с каким видом Тинка вышла из комнаты? — Голос матери дрогнул. — Видно, она считает, что слишком мало времени прошло с тех пор, как он похоронил свою жену. Тинка бесконечно добра и покорна нашей воле, но ведь должен же быть какой-то предел нашим требованиям.
И мать тут же демонстративно склонилась над холстом, — было ясно, что она исполнена внутреннего протеста.
— Но послушай, мать, разве фогт — это плохая партия? Милый, красивый человек, в самом расцвете сил; просто не понимаю, какого черта вам, женщинам, вообще надобно… Послушай, Гитта, — добавил капитан, сам слегка растроганный своей мыслью, — обычно мужчины, которые были счастливы в первом браке, быстро женятся снова…
Иванов день стремительно приближался. Воздух и вода кипели весенним брожением. Зеленела земля, умытая дождями, кочки уже поросли буйными травами. Взбухшие горные речки с грохотом катили свои воды в долины, в них как бы бурлила та избыточная жизненная сила, от которой внезапно, чуть ли не с треском, лопались почки ольхи, ивы, березы. Этот же весенний избыток сил чувствовался в стремительных движениях, быстрой речи и блестящих глазах местных парней.
В самом начале лета пришло письмо от Ингер-Юханны, и содержание его направило мысли капитана по новому пути:
«Кристиания, 14 июня 1843 года.
Дорогие родители!
Наконец-то я выбрала время вам написать! Вчера уехал капитан Рённов, и я еще не успела оправиться от той светской жизни, которую мы вели те две-три недели, пока он был здесь.
Как прекрасно будет после всей этой суеты уехать на дачу в Тиллерё на будущей неделе. В городе становится слишком жарко и душно.
Все последнее время я буквально каждый день бывала в обществе — либо на обеде, либо на званом вечере. Но больше всего меня привлекали те интимные обеды, которые дает тетя и которыми она прославилась. На обедах этих мы теперь говорим исключительно по-французски. Беседа течет так легко, нужные выражения сами приходят на ум, мысли обгоняют друг друга, и все понятно с полуслова. Рённов блистательно говорит по-французски.
Человек, который так умеет себя вести, производит благоприятное впечатление. Чувствуешь, что находишься в обществе настоящего мужчины. В Рённове есть нечто подлинно рыцарское, словно все время слышишь, как звенят шпоры. И я сказала бы, звенят музыкально. Глядя на него, забываешь, что бывают на свете люди с тяжелой походкой.
Я сравниваю грубые комплименты, которые слышу на балах и которые часто оскорбляют, словно пощечина, с изысканностью выражений капитана Рённова (как он тонко умеет намекнуть, сказать, и вместе с тем не сказать, и все же выразить свое мнение) и не могу отрицать, что мне приятно бывать в его обществе. Он уверяет, что когда он сидел напротив меня за столом, у него было своего рода видение. Будто я как две капли воды похожа на одну даму — это какая-то историческая личность, — чей портрет висит в Лувре. Она, конечно, тоже брюнетка, голова ее несколько высокомерно откинута назад, она улыбается каким-то особым образом, и выражение лица ее говорит: „Я отклоняю все предложения и жду, пока не придет тот, который позволит мне занять предназначенное мне от рождения место“.